— Помилуйте, я не люблю Сорокина в такой же мере, в какой его не любите вы… Но при чем здесь Лермонтов?..
— Именно — Лермонтов! Все дело в Лермонтове! Я помню, был один фильм. Назывался — «Сталкер»…
(Откуда Бурачку известен этот фильм? — удивился я. Впрочем, если он знает про Сорокина, отчего бы ему не ведать и про Андрея Тарковского?)
— Так вот, — продолжил Бурачок, — в этом фильме была комната, которая исполняла подлинные желания людей. Захотел человек, положим, осчастливить человечество… А втайне при этом — мечтает о мешке золота. Комната ему дает мешок золота. Получи, мол… Могу сказать, что ваши подлинные желанья — исполнились сполна. Вы хвалились Лермонтовым, но хотели вы — Сорокина. Вот и получайте своего Сорокина.
— Как это?
— Согласитесь, что в Лермонтове вас привлекал «дух отрицанья, дух сомненья». Но этот же «дух отрицанья» с наибольшей полнотой выражен в текстах Сорокина. Лермонтов не мог писать в духе Сорокина, в мое время ему никто не позволил бы сделать это. Да и сам Лермонтов был неопытен… как и все общество. Он стремился к бездне, но думал, что идет к высокой звезде. И вы, хвалители Лермонтова, — шли за ним, в бездну. Вы упивались амурными похождениями Печорина. Точно так же сейчас вы упиваетесь порнографией. Вы и тогда — на деле — хотели порнографии, но не могли изъявить свое желание открыто. Сорокин — последнее звено цепочки, которая началась с Лермонтова.
Я немного растерялся, потому что вдруг понял: отчасти мой оппонент прав. И ответил:
— Есть два подхода к человеческим грехам. Религия искореняет грехи. А искусство — изучает их. Но чтобы изучить грех, надо понять, что это такое. То есть — опытно познать его. (Хотя бы мысленно…) Для религии нетерпим всякий грех. Для искусства — нетерпим только грех, который превышает некую установленную степень. Да и для общества — тоже.
— Ага! — возликовал Бурачок. — Грешите, братцы, но в меру… Помнится, вы жалели «простецов», жалели Марио и таких, как он…
— Да. Я хотел, чтобы Марио и такие, как он, научились бы языку искусства, языку культуры…
— Для чего? Для того, чтобы они потянулись к Сорокину? Горе тому, кто соблазнит малых сих.
Неуместное употребление евангельской цитаты возмутило меня настолько, что я наконец-то обрел уверенность и воскликнул:
— Лермонтов — не Сорокин, потому что Лермонтов — гений, а Сорокин — пакостник! Следует быть точным в определении меры вещей. Нельзя бороться с «грехами» вообще — так можно добороться до полного самоустранения. Всякие побуждения имеют свои причины и объемы, в том числе и те побуждения, которые вы изволите называть «греховными». Культура не может висеть в пустоте. Она должна опираться на твердый фундамент — на понимание реальности во всех ее противоречиях и сложностях. Поэтому культура обязана быть — отчасти — «греховной», иначе она перестанет быть культурой. Вы желаете выбить из-под нее фундамент. Этим вы ее уничтожите. Вспомните стихотворение Пушкина: «Дар напрасный, дар случайный, жизнь, зачем ты мне дана?» Оно вопиюще неканонично. Но оно — прекрасно. А ответ Филарета — «Не напрасно, не случайно жизнь от Бога мне дана» — соответствует всем канонам, но не имеет никакого отношения к Поэзии. Дай вам волю — не останется Пушкина, будет повсеместный Филарет. Культура держится на золотой пропорции. Нарушится пропорция — и культура исчезнет, превратившись в прописи или в пакости.
— А кто будет вымерять вашу «золотую пропорцию»? Кто станет устанавливать, до какой черты грехи — «культура», а после какой они же — «пакость»?
— Человек, конечно же.
На этой реплике мой визави окончательно потерял терпение, буркнул из нелюбимого им Пушкина: «В разврате каменейте смело» — и исчез.
Хочется думать, что в нашем споре я все-таки был ближе к правде.
Алексей Гостев
Тринадцать тезисов о «порче нравов»
1. Понятие границ, допустимого — недопустимого вне религиозного контекста становится относительным и условным. Общественная мораль есть некая экстериоризация нравственности, всегда имеющей религиозные корни. Эту проблему чувствовал Достоевский, формулируя ее с предельной остротой: если нет Бога и вечной жизни, то все позволено.
2. В язычестве, очевидно, имело место торжество плоти. Однако это не означает вседозволенности. Действовала строгая система запретов — табу, регламентирующая бытие личное и общественное, не говоря о различных формах мироотрицающей аскезы для избранных. Даже Ветхий Завет, провозглашающий нравственные заповеди, целиком оказывается во власти ритуальных предписаний — запретов, имеющих скорее сакральный, чем моральный характер.
Читать дальше