Шишкарев помолчал, обвел глазами тесноту коридорчика и вдруг спросил:
— А как жили казаки? Свобода! Станичный сбор большинством голосов решал всякие дела. Атаман за порядком наблюдал. Уйма хлеба, скотники — и дед и отец. Своя лошадь, свое обмундирование, а винтовка и сабля — от казны. Во многих станицах грамотность являлась обязательной. Теперь если подряд неурожай два лета — неизбежная голодовка, а тогда запасы зерна в станичных амбарах…
— Бывали запасы, — согласился я, — а как не стало их, в селе у нас из такого амбара клуб устроили — веселиться бросились.
Шишкарев опять вернулся к разговору о шолоховском герое. Будто бы он в лагере с настоящим Гришей Мелиховым в одной бригаде шпалы укладывал на Монголию.
— Ветер. Стужа, — рассказывал он. — Холодный дождь. Гоняем тачки с землей, а над нами висит лозунг — по красному кумачу белые буквы: «На трассе дождя нет!» А он идет… Косточки казачьи остались там. Выжили кто? Сапожники, портные, парикмахеры, пекаря, повара, а не работяги…
— Помню, обнаружили сыпняк. А дезокамеры нет. Мелихов предложил бочку, как было в войну.
Большой котел вмазали в печку, над котлом — пузатая бочка. В нижнем дне ее просверлено с десяток отверстий. Вода в котле закипела, и пар через эти отверстия попадает в бочку, а в ней развешана одежда. Верх бочки наглухо закрывают крышкой. Через несколько минут паразиты погибают в горячем пару.
— Просто, — сказал я. — Могло быть и за тысячи лет до нас.
— А сколько можно в бочку повесить одежды? Тридцать рубах? — Он поднял брови. — А заключенных, начиная с двадцать девятого года, — миллионы… Засиделся я тут. А чего это к тебе Лева забегал? Бывший нарком Грузии? Проныра.
— Просил куртку прожарить.
— Врешь. Я-то знаю Леву насквозь. Ищет место с бабой встречаться. Она жила с хлеборезом, тот попал в сельхозколонию. Гулящая была на воле. Братья на войне, а она водкой спекулировала. Придумает же — куртку прожарить.
— А мне долго ли прокалить ее…
— Для кухни часто утюжат куртки. Зачем врешь ты? Он выкрутится, а тебе — тачка, лом. В прошлом году его на кухне с девкой захватили. За мешками с крупой. Отсидел в изоляторе…
Я подумал: «И сам ты грешнее грешных. Отгородился в каморке, влез в доверие к начальству — сквозь пальцы смотрят, что твоя под боком в медсестрах…»
Шишкарев, словно бы угадывая мои мысли, сказал:
— Был тут у нас историк, держал я его в банщиках из жалости, любил он повторять о людском неравенстве: что позволено Юпитеру, то не позволено быку. Юпитер — бог какой-то в древности. Ему, понимаешь, многое было позволено, как начальникам нашим, а быку — ничего. Скотинка в упряжке мы. Историк неважно мыл пол в бане, силенки не хватало дрова пилить, но подкармливал я его. Он родом из казачества, а у меня в штате половина — донские и кубанские…
— Кладовку не устраивай при жарилке. — Федор Иванович поднялся с топчана. — Оба пострадаем. В прошлую осень взял я из доходяг донского казака к этой печке, а он тут приятелями обзавелся. Кладовка продуктовая, поблядушки забегают. Бардачок у Петра Платоныча. Загремел старый казак. Не попади в изолятор, на общие… Живи с оглядкой. — Он ушел.
Ночью к нам привезли заключенных, которых поселили в старый приземистый барак с решетками на окнах.
Утром разнесся слух:
— Изменники Родины! Сидят в буре.
Буром назывался барак усиленного режима, где некоторое время находились эстонцы, латыши, литовцы перед отправкой их в дальние этапы. Заключенные в нем после работы не имели права выходить в общую зону, на спинах у них имелись крупные номера, заменявшие фамилии.
Я, как и другие, поверил, что привезли действительно каких-то изменников, похожих на зверей. И пошел посмотреть в окошко бура.
— Ну что ты уставился? — спросил меня молодой человек. — Живешь тут как на курорте. Небось и бабенку имеешь. А мы побывали на передовых, в окружении, едва к своим вырвались. У тебя какой пункт?
— Десятый.
— Болтун. А у нас самый трудный пункт — измена Родине. Москвич? А я из Тулы. Земляки. Принеси маленько хлеба.
— Как я тебе его передам?
— Найдем способ.
Я принес бывшему солдату полпайки хлеба и поговорил с ним.
«Буровцев» мыли в бане. В раскаленной камере прожаривали гимнастерки, солдатские брюки, фуражки.
— Продай мне сапоги, — предложил я своему знакомому. — Все равно с тебя их снимут. С меня в свое время сняли отличные ботинки.
— Пожалуй, — согласился он.
Сапоги у него были с блестящими голенищами, покрытыми лаком, — в них можно было смотреться, как в зеркало.
Читать дальше