Итак: всю жизнь, в жажде покоя, остерегался Самойлов печатать стихи с общественным звучанием. Но однажды всё-таки не уберёгся, заманчиво — и стезя общественного поэта, и неопасно: ударить по «Письму вождям» Солженицына: «Дабы России не остаться / Без колеса и хомута, / Необходимо наше царство / В глухие увести места — / В Сибирь, на Север, на Восток…». Ну, и собрал сколько-то благожелательных хихиканий среди московских образованцев — впрочем, не единодушных.
На этом мы бы и расстались с заметками о Д. Самойлове, если бы в начале 1995, да как раз в те самые дни, когда я кончил вот эти страницы, журнал «Знамя» не захотел бы ещё раз увековечить память поэта, напечатав отрывки из его дневников 70-х годов. Отрывки те — сами напрашиваются в продолжение комментария: они помогают понять и творческую обстановку, и типичный род жизни, и типичную общественную позицию признанного советского поэта.
Что можно было угадать по стихам, то подтверждается и его дневниками. В 55 лет пишет: «Я протискиваю стихи сквозь свою жизнь, как сквозь игольное ушко, и, протащив, устаю и теряю к ним интерес. Потраченное усилие отвращает от совершенства». Часто: «не работается, нужно упорно мобилизовать состояние ума», «никак не засяду за работу», «душевная лень, какой-то темп утрачен», «много пустых дней», «утомительные и бессмысленные дни», «в состоянии апатии и неписания»; несколько раз: «катастрофически не работается», «стихи катастрофически не идут», «к бумаге и к машинке отвращение». То — и целый год не писал. Перечитывая свои стихи после лет: да, недотянутые, вялые, недозрелые; и о статье, где его критикуют за недостаток глубины: «нахожу в этой статье резонное». До своих 50 лет «всё удивлялся, что нет признания», потом: «я уже несколько знаменит», «если что-то напишется — достигну громкой славы»; к 60: «слава приятна и немного постыдна»; к концу жизни: «роскошной славы не добился, чего хотел — не создал».
Можно искренно посочувствовать этой душевной ненаполненности, при которой, конечно, ничего значительного не создашь. В чём-то она определяется задатками автора, а дальше всё больше — образом жизни. Та любовь «к вину», которая не раз отразилась в стихах, ещё ярче сквозит через дневник. То «питьё в ЦДЛ», то в баре, то «мирно глотали водку на кухне», то «выпивали с утра до обеда», «на пьянство уходит много сил», «к вечеру жаль потерянный день», вот «быстро напиваюсь, глупею», а всё же, и к концу жизни: «утешиться можно только вином». Да жить «хорошо бы, если б не деньги и не заботы», «нужно думать о деньгах», «жизнь моя сейчас может состоять только в зарабатывании хлеба» (большей частью — переводами), «всё трудней обеспечить семью», «работа не ладится, а деньги нужны», «тяжкие думы о финансовых перспективах», «денег практически нет», вот «маячат деньги», а вот, против желания, даёт газетное интервью «ради благ земных». (Теперь понимаю, почему при единственной нашей с ним беглой, короткой встрече, году в 1971, он меня упрекнул: «Что ж вы против своих?» Я не понял сперва. Оказывается — Авиетта в «Раковом»: что писателям слишком хорошо живётся финансово.) А тут же ещё квартирные заботы: вот, наконец, дали квартиру в городе; вскоре: угроза, что отнимут её «за общение с Сахаровым»; нет, напротив: дали квартиру ещё получше, в писательском доме. Так будешь осторожен в общественной жизни: «Интегральное отрицание революции — политическая глупость», «абсолютно честным может быть только деструктор». И пылкому прямодушному В. Корнилову (тот подписал письмо в защиту Л. К. Чуковской): «тебя интересует деструкция жизни, а меня конструкция» (и не подписал защитное письмо, хотя с Л. К. Ч. был весьма близок). И в каком-то ослеплении очень странно толкует «жить не по лжи»: «отдаться нации и перестать быть самим собой? цель — муравьиная»…
Но именно эти-то предосторожности и опустошают душу: «крайнее утомление от людей», «отсутствие интереса ко всему внешнему», «депрессия нравственная, потребность пересмотреть основы жизни». В 55 лет: «10 лет я исследую практику умирания», страх: «что там, за углом?». В 61 год: «никогда не думал, что старость так ужасна», «всё внутренне не ладится, жизнь кажется пустой».
Грустная судьба.
Смутно терзался в неразберихе и хлипкости перестроечных лет, о споре Эйдельмана с Астафьевым высказался так, что «не понравилось московской интеллигенции». А в январе 1990, уже перед самой смертью, записал: «Господи, спаси Россию». (Но — много жил в Эстонии и похоронен там.)
Читать дальше