Вечером Филимонов-внук изменил эталонную меру.
— Шагать — фигня получается, — заметил он, подразумевая под «фигней» не столько свой переменчивый шаг, сколько мои голы. — Будем лаптями мерить, как ворота.
«Один лапоть» считался у нас самой строгой мерой длины — пределом точности. Это был шаг длиной в ступню. Удлинять или укорачивать ступни, измеряя расстояния от штанги до штанги, Молоточек не умел. Поэтому теперь, когда он предложил отмерять лаптями «пендали», я согласился, и Женька пошел валко перебирать ногами от ворот в поле. Ставя пятку одной ноги к носку другой, он уверенно отодвинул штрафную отметку небывало далеко от ворот. Недаром на роль лаптей он пригласил разбитые дедушкины башмаки, в которых тонул, как клоун.
— Не жмут? — спросил я, давая Женьке понять, что его «эталоны» слишком разношены.
— Нормально, — ответил вратарь, запахивая ватник.
Тогда я разулся и отметил столько же ступней, сколько Женька, но своих. Это вызвало протест.
— Пендаль на вратарских лаптях! — огласил Молоточек правило, которое, кроме него, никто не признавал.
— Ты что, ФИФÁ? — спросил я.
— Я не Ф`ИФА, — строго сменил ударение Филимонов-младший. — Но пендаль на вратарских лаптях — это закон! — процитировал он себя, и теперь самовознесенное в ранг цитаты его утверждение показалось ему уже абсолютно правомочным. — Первый гол не считается, — на всякий случай добавил законодатель. — Стукай.
Левой штангой ему служила береза, правой — куст шиповника. Верхней штанги не было. Зная Женькину страсть к спорам, я рассчитывал только на березу. Ее ствол обозначен четко, не то что расплывчатый куст. Все удары по кусту, хоть с внешней стороны, хоть с внутренней, назывались у Молотка «штангой».
— И штанга вновь спасает ворота Евгения Филимонова! — восклицал он, даже если ближайшая к нему веточка дрожала от мяча, угодившего в нижний угол.
Молоток стоял, словно лев, но время от времени издавал страшный рык, катаясь по траве, как ужаленный, и я предвещал ему дорасти до Кувалды.
Два лета дедушка Филимонов ходил к нам в гости, после чего стало известно, что моя няня выходит за него замуж. В обеих семьях возникло смущенное замешательство, сменившееся настоящим переполохом, когда Филимонов-старший объявил, что намерен справлять свадьбу «по всей форме». Будущее не обсуждалось, однако Филипповна заверила, что и не думает никуда от нас уезжать.
Во дворе филимоновской дачи расставили столы с угощениями. Народа собралось много, но это была среда, середина дня, когда мои родители не приезжали. Я сидел между няней и Женькой, который усердно потчевался, не помышляя о том, как тяжко ему будет вечером рыпаться по углам.
— Молоток, объешься, из «шестерки» не вынешь, — шептал я ему, как брат брату.
— До вечера далеко, — отвечал Женька, с присвистом втягивая в недра скользкую малосольную молоку.
— Ну, я тебе сегодня наколочу, чует мое сердце…
Дедушка Филимонов был со мною ласков. Свадьба пила и шумела, как умеют пить и шуметь вырвавшиеся на дачный простор большие гулянья. Что же касается всего остального, способного возбудить читательский интерес и, по чьему-нибудь мнению, стать изюминкой рассказа — ясной или двусмысленной, с пассажами в адрес молодоженов, скромными умолчаниями или отступлениями в их былую жизнь, — то, по счастью, ничего подходящего я не знал, не понимал, а потому и не помню. Поворот судьбы в жизни двух пожилых людей так и остался для меня тайной, которую мне меньше всего хотелось бы разгадывать. Дедушка Филимонов и няня понравились друг другу и решили пожениться. А о том, сколько им было лет, я даже и не думал.
Вечером после праздника мы вышли с Женькой на лужайку постучать по мячу. Молоточек так переел, что совершенно не мог рыпаться. Тоскливо стоял он в воротах, бросая взгляды то на шиповник, то на березу, словно заклиная свои штанги не подкачать. В бору с паузами раз от раза куковала кукушка: пятый… шестой… седьмой… Были сумерки. По дачам зажигались огни. Няня звала меня домой. Я набежал на мяч и легонько пульнул его Женьке. Прямо в руки.
Диктант
Я болел. Кончалась третья четверть.
Когда мама проветривала комнату, отправляя папу докуривать папиросу на черный ход, форточка втягивала с улицы сырой, острый дух пробуждавшейся весны. Он мешался с синеватым дымком «Беломора», оттесняя его к дверному косяку, выдавливая сквозь щербатые щели в коридор. Место курившегося табака занимали запахи тающего снега, прошлогодней прелой травы, потоки бодрого холода, готовые разгуляться между окном и дверью.
Читать дальше