Как в романе — представлен в книге воспоминаний и третий путь нашего поколения — отъезд из России. Близкий друг Славутинского, Сергей Кан, в начале семидесятых уехавший в Америку, больше четверти века спустя вызывает в памяти оставленную когда-то студенческую жизнь — чуть подробнее о бытовых мелочах, чуть скупее о содержании споров. Что говорить: тогдашние московские споры не дали социальных всходов в России, а для Запада и вовсе были какой-то малопонятной экзотикой. Профессор Дартмутского колледжа, читающий у себя в Нью-Хемпшире курс лекций о смерти и бессмертии в представлении индейцев, с подкупающе добрым простодушием предлагает безвременно умершему другу запатентованный американскими аборигенами метод сохранения жизни вечной — нужно помнить человека, не забывая его шуток и любуясь его детьми.
В 1989 году, когда надежда на фермерский успех еще не покинула воцерковленного москвича, он сочинил замечательное стихотворение о прадеде — Степане Тимофеевиче Славутинском, шестидесятнике-деревенщике, писавшем для некрасовского «Современника». Там есть такие строки:
Себя соперником Толстого
не склонен числить или мнить,
он был у века золотого
в подкладке — шелковая нить.
Поэту очень хотелось, ухватившись за эту нить, установить свою связь с чужим прошлым. В прямом, житейском смысле желание исполнить не удалось. Это трагично, потому что героическое ведь усилие было предпринято. Обстоятельства биографии задували поэтическое и оправдывали почти экспериментальное отношение к себе самому как к представителю неудачного поколения, поколения, которое не может ответить ни на один серьезный вызов времени. Оно оставляет лишь горькое свидетельство не им вызванных перемен.
Портрет Высоцкого — на голой,
в квартире долговской, стене…
А я — как выеденный, полый.
И стал доступен сатане.
Поэтическое поле сузилось до мертвой зоны между кухонным столом и подоконником дома в Долгове. Поддавшись сатане телом, Славутинский каким-то чудом сохранил абсолютную неспособность лицемерить и — с нею вместе — редкую способность признать, что не понимает смысла того, что происходит в России. Так, об итогах первого постсоветского периода поэту сказать нечего, и он передает полномочия на ответ сделавшемуся «старшим» пятилетнему сыну.
В твои пять лет вместилось это.
Что впереди? Что завтра, сын?
Кончина тьмы? Начало света
И встреча с отроком босым?
Что за пять лет тысячелетья
Еще случится на Руси?
Что скажут звездные соцветья?
Что скажет служба Би-би-си?
Начав в 1970-х стихотворной отповедью старшему поколению за молчание и потворство злу, Славутинский из последних сил держится за «искренность в литературе» и уже в этой точке, коротко подмигнув саркастичной музе семидесятых, окончательно порывает связь с новой эпохой: «Я выбрал Русь берложную / и храмовую Русь — / и Божью, и безбожную. / Но даже не берусь / судить, кому — вольготная / у нас житуха здесь. / Такая подноготная, / что лучше и не лезть».
Наставшее в 1990-х счастливое для пишущих время, когда все может быть предано тиснению без разбора, оказалось совсем не счастливым для многих великих покойников. Так, тщанием самовлюбленного мемуариста исполнено завещание товарища Жданова, и вот уже Анна Ахматова превращена в принцессу Диану русской литературы. От площадного опошления героя рецензируемой книги спасает не столько его известность лишь узкому кругу, сколько целомудрие вспоминающих его людей. Витька Славутинский, хоть и принадлежал по рождению к унылому поколению, сам-то унылым никогда не был, поэтому горечь очень разношерстных текстов о нем — в книге такая не поддельная, не дежурная. Эта маленькая книжка будет со временем одним из ценных источников по истории поколения для далеких от него людей и правдивым путеводителем по жизни отца — для сына Ивана.
Гасан ГУСЕЙНОВ.
Кёльн.
Вечные льды
Кристоф Рансмайр. Ужасы льдов и мрака. Роман. Перевод Н. Федоровой. — «Иностранная литература», 2003, № 2, 3
Нелегкая проблема рецензента: что, собственно, можно сказать о сочинении, во всех отношениях удавшемся? Рецензия — часто (может быть, чаще всего) поиски некой виртуальной книги: то есть пишешь о том, что хотел бы в книге увидеть — а не увидел. Но Кристоф Рансмайр из тех редких авторов, которые, с одной стороны, настолько плотно и полно прорабатывают свои художественные миры, а с другой — умеют делать их настолько замкнутыми и отстраненными (в какой-то степени даже от читателя), что рецензенту со «своим» вклиниться просто некуда. С неизбежностью испытываешь нехватку слов.
Читать дальше