На третьей паре коек спали две кузины из Стамбула. Эти работали на радиозаводе, чтобы потом поступить в университет. У одной были смешные косички и все лицо в щербинах, потому что в подростковом возрасте она расковыривала прыщи; у нее к тому же плохо пахло изо рта. Вторая кузина была хороша собой и посылала щербатую на почту и в «Герти» за покупками. Однажды, когда та вернулась с почты, кузина-красотка велела ей лечь на стол, после чего закатала рукава выше локтей, выдернула ремень из своих синих джинсов и принялась пороть. Обе сестрицы в электрических халатах и мы с Резан в один голос спросили:
— Ты с ума сошла? Что ты делаешь?
В ответ она крикнула:
— Эта шлюха слишком долго ходит на почту!
Мы сказали:
— Что ей, летать прикажешь? У нее пока что крыльев нет. Вовсе не долго она ходила.
— Нет долго. И вообще — не вмешивайтесь! Не вмешивайтесь! Не вмешивайтесь!
При каждом «Не вмешивайтесь!» она охаживала кузину ремнем, но смотрела при этом на нас. В зрачках у нее метались искры безумия, причем правый глаз, как у всех работниц, был больше левого.
Той ночью, когда все уже лежали в койках, — обе сестры друг над дружкой в своих бигуди, кузины друг над дружкой и мы с Резан друг над дружкой, — та из кузин, у которой пахло изо рта и которую выпороли, вдруг вылезла из своей койки и забралась наверх, к своей кузине-красавице, на верхнюю койку. В темноте они выпростали из пододеяльника одеяло, сбросили его вниз, а сами забрались в пододеяльник, как в спальный мешок, застегнулись в нем на все пуговицы и так, застегнутыми, в мешке, целовались взасос и любили друг друга. А мы, остальные четверо, лежали в темноте, боясь пошелохнуться, и слушали.
Прямо напротив нашего женского общития располагался Театр имени Хеббеля. Здание театра было ярко освещено, огни его рекламной вывески то вспыхивали, то гасли. Этот мигающий свет проникал и в нашу комнату. С той ночи я то и дело видела в его мерцающих вспышках поблескивающие на подушках бигуди двух сестриц и две пары их туфель на линолеумном полу, а когда вспышки гасли — звуки смачных поцелуев и страстный шепот обеих кузин.
Резан, что спала надо мной, не снимала туфли даже ночью. Так и спала — одетая и в туфлях. Она засыпала с зубной щеткой в руке и с тюбиком пасты под подушкой. Как и я, Резан мечтала стать актрисой. Иногда, ночами, в мерцающих бликах рекламной вывески Театра имени Хеббеля, мы тихо переговаривались из койки в койку, обсуждая наше театральное будущее.
— А какие роли ты хочешь сыграть? Офелию?
— Нет, для Офелии я слишком длинная и тощая. Может, наоборот, Гамлета…
— Почему именно Гамлета?
— Не знаю. А ты кого хотела бы сыграть?
— Женщину из «Кошки на раскаленной крыше» Теннесси Уильямса.
— Я этого Теннесси не знаю.
— Он был гомосексуалист и из-за театра бросил школу, как и мы.
— А ты знаешь, что Гарольд Пинтер тоже бросил школу?
— Ты знаешь его пьесу «Слуга»?
— Не-а.
— Там один аристократ ищет себе слугу. А в итоге слуга становится господином, а господин слугой. Спокойной ночи.
Резан молчала, в мерцающих вспышках света слабо поблескивали бигуди обеих сестриц.
В пять утра, когда мы вставали, Резан первой была в полной боевой готовности. Она одновременно чистила зубы и готовила себе кофе — щетка в одной руке, чашка в другой. Не прекращая чистить зубы, она взад-вперед носилась по длинным коридорам женского общития. Все остальные женщины еще бегали в халатах или завернувшись в полотенце, а то и просто в трусах. И только Резан была уже в жакете и в юбке. Все женщины поглядывали на Резан, словно она часы, и начинали торопиться. Иногда они даже на автобусную остановку приходили раньше времени только потому, что Резан уже там стояла. Резан вглядывалась в темноту, высматривая автобус, а женщины вглядывались ей в лицо.
В этот час никаких огней над Театром Хеббеля уже и в помине не было. Только наши безмолвные тени, тени женщин, ждущих автобуса, простирались на снегу. Когда подъезжал автобус и всех нас забирал, на белом снегу возле остановки оставались только следы наших ботинок и кофейные пятна, ибо некоторые женщины приходили на остановку с полными чашками, и как только подъезжал автобус и дверь с ленивым чавканьем открывалась, они выплескивали остатки кофе на снег. Окна хлебной лавки уже светились, в газетной витрине можно было прочесть новый заголовок: ОН БЫЛ НЕ АНГЕЛ. Из правого окошка автобуса была видна газета, из левого-Анхальтский вокзал, который, как и Театр Хеббеля, стоял напротив нашего общития. Мы его называли «разбитым вокзалом». Турецкое слово «разбитый» может одновременно означать и «несчастный». Так что он назывался у нас еще и «несчастным вокзалом».
Читать дальше