Женщины в холле общития постоянно говорили о мужчинах, которых у них не было, однако и наш комендант-коммунист в своей комнатушке тоже без конца говорил о мужчине, которого никто из нас не видел. С тех пор как Ангел потеряла свой бриллиант, она все реже сидела в своей комнате на шесть коек и все больше времени проводила в комнатушке нашего коменданта-коммуниста, потому что и Атаман сидел там почти безвылазно. Атаман любил нашего коменданта-коммуниста, а тот любил Атамана. Когда они сидели в комендантской комнате, видно было, насколько они похожи друг на друга, даже сигареты свои они гасили одинаково — об стену или о дверной косяк. А говорили почти всегда об одном и том же человеке. В Берлине зимой темнеет очень рано, а свет они не зажигали. Ангел сидела рядом с ними с книжкой в руках, которую продолжала листать и в темноте. А они в темноте продолжали говорить об этом человеке, словно боялись, что от включенного света он может сгинуть. Человека звали Брехт. Только и слышалось: «Брехт, Брехт, Брехт»; они буквально слюной брызгали, произнося эту фамилию, особенно ее окончание «хт». Как и наш комендант-коммунист, Атаман тоже работал в Турции в театре и написал две пьесы. И он тоже любил этого Брехта и часто отправлялся на пару с нашим комендантом в другой Берлин в «Берлинский ансамбль», и тоже был знаком с женой Брехта Хеленой Вайгель. Эту Хелену Вайгель они оба называли просто Хелли. Когда Голубка, жена нашего коменданта-коммуниста, слышала имя Хелли, на щеках у нее проступали красные пятна, рот невольно слегка раскрывался и она принималась трогать родинку у себя над верхней губой. Наш комендант-коммунист любил повторять:
— Голубка моя, вот увидишь, я еще сделаю из тебя вторую Хелли.
Он хотел написать пьесу, чтобы Голубка сыграла в ней главную роль. Вместе с Атаманом они учили этого Брехта наизусть и то и дело хором декламировали одно и то же место:
Когда в белом женском лоне подрастал Ваал,
На бескрайнем небосклоне бледный свет сиял.
Эту бледную бескрайность, этот блеклый свет
Обожал Ваал заранее, выходя на свет.
Когда мы, трое девчонок, заглядывали в комнату коменданта-коммуниста, Атаман, не прерывая декламации, тем же тоном, произносил:
— Где же ваши бриллианты, подавайте их сюда!
И, как ни в чем не бывало, продолжал читать стихи:
В теплом лоне много места, так сказал Ваал…
Нужны силушка и опыт в этот первый год,
А еще порой мешает мне курдюк-живот…
Эту бледную бескрайность, наготу небес…
Выходя на улицу, наш комендант-коммунист и Атаман даже зимой не надевали пальто. На улице снег, а они только поднимут воротники курток и идут, руки в карманах, они уходили, то и дело повторяя «Брехт-Брехт-Брехт», уходили вслед за своими словами о Брехте, как будто слова эти способны их согреть. Слова вырывались у них изо рта прямо на холод, вместе с теплыми облачками дыхания, и летели перед ними. Переходя улицу, они не дожидались зеленого, шли без оглядки вслед за облачками своего дыхания, за своими словами, до пивнушки. Прежде чем войти, Атаман всегда повторял одну и ту же строчку:
— Что за люд такой презренный основался тут…
А когда ночью они снова выходили на улицу, он неизменно говорил:
— Я никогда не показываюсь лунному свету, не причесав волосы.
И целовал Ангела.
Однажды, сидя у себя в комнатушке, наш комендант-коммунист вытащил из ящика стола какие-то листки, аккуратно вырезанные из какой-то книжки. Вместе с Атаманом они разглядывали фотографии на этих листках и хихикали. Голубка тоже захотела взглянуть, но ей они не давали, прятали, словно это порнографические открытки. Наш комендант-коммунист усадил Голубку к себе на колени, принялся целовать, но, даже целуя, картинки ей не отдавал, держал высоко у нее над головой. Оказалось, на снимках вовсе не голые женщины, это были три детские фотографии Брехта. На одной он был в беленьком девичьем платьице, в руке хворостинка, которой он погоняет свою деревянную лошадку.
Ангел уже рассталась со своим бриллиантом, мы, трое девчонок, еще нет, но мы, все четверо, не могли спокойно видеть спины нашего коменданта-коммуниста и Атамана. Едва они выходили на улицу, мы, все четверо, иной раз и с набитым ртом, выскакивали из своих комнат и спрашивали, как когда-то в детстве спрашивали родителей:
— А нам можно с вами?
— Пошли! — отвечали те, и мы шли по пятам за их спинами.
Их спины заменяли нам карту города. Они шли обычно всегда в одну и ту же пивнушку. Не надо было запоминать станции метро, надо было не терять из виду их спины; мы входили, выходили, шли на пересадку, я наизусть знала каждую ниточку на их куртках, перхоть на их плечах, их волосы. Знала, на какой щеке лежали ночью их головы. Но в кабачке их спины разом пропадали, там искрилось пиво, и глаза людей тоже искрились, особенно когда они брали в руки полную кружку. Стоило кружке опустеть, гасли и искорки в глазах. Толстяк-хозяин мигом это замечал и подскакивал с вопросом: «Еще пива? Еще пива?» И почти так же часто, как произносилось слово «пиво», звучало слово «коммунист». Когда ты из своей полной кружки подливал в пустую кружку соседа, это называлось «коммунист». А когда кто-то отказывался делиться своей полной кружкой, это называлось «антикоммунист» или «капиталист». И после этих слов все смеялись. Коммунисты и капиталисты смеялись за одним столом. Наш комендант-коммунист читал при этом газеты или журналы и приговаривал:
Читать дальше