Ещё и в последний день Съезда Сахаров напорно добился 15-минутного выступления; в его составе зачитал и «Декрет о власти» (он объясняет: «перестройка — это революция, и слово „декрет“ является самым подходящим»), где потребовал отмены ведущих прав КПСС, и закончил ленинским лозунгом Семнадцатого года: «Вся власть Советам!»
Так 1989 год стал вершинным годом Сахарова.
Вот и бастующие воркутинские шахтёры звали его к себе. Он не поехал, изнуряясь в боях Верховного Совета.
Быстропеременная и всё новеющая обстановка в стране — для верной оценки её, верной ориентировки в ней, верных, и в точный момент, государственных движений — требовала очень многое — почти сверхчеловеческое, не проявленное у нас за эти годы никем.
И кто бы тогда предвидел, что так жадно ожидаемые у нас освободительные реформы (да ещё — скорей! скорей!) — приведут к ещё дальнейшему грандиозному обрушенью и ограблению России?
В последующие за Съездом месяцы Сахаров стал душой тогдашней (минучей) «Межрегиональной группы» — и из неё призывал всё население СССР к политическим забастовкам. И, уже перед самой смертью, с удовлетворением отмечал, что «забастовок было достаточно много», в том числе в Донбассе, в Воркуте, «во многих местах», «это — важнейшая политизация страны», «народ нашёл наконец форму выразить свою волю». (И в чью пользу выразил?..)
Нет, народ не дал себя увести от повседневного здравого смысла, великодушно согласился не замечать слабости сахаровских проектов. Он полюбил Сахарова не за суть этих проектов, а — за вмещающее сердце.
Ещё разрушительней был — проект Конституции СССР, предложенный Сахаровым в конце 1989: отныне Союз должен был составиться из равных во всём республик (в каковую степень возвышались и автономные области и даже национальные округа, так что насчитывалось бы всех много больше полусотни, — и никакой другой структурной единицы, кроме республики. Создание нового государственного Союза предполагалось начать с его полного развала: возглашения независимости каждой из тех больших или крохотных республик (суверенных государств!), — а затем они могли выразить или не выразить желание объединяться в Союз. Каждая республика имела бы своё гражданство; свою денежную систему; свои вооружённые силы; свои правоохранительные органы, независимые от центрального правительства; приоритет её конституции перед законами Союза (но законам Мирового Правительства, напротив бы, все подчинялись); ей бы принадлежали вся её земля, недра и воды; и республиканский язык был бы в ней государственным. — Один раз в проекте сиротливо упомянута «республика Россия», без какого-либо пояснения, из каких же оставшихся клочков и каким географическим способом она могла бы быть составлена, а по правам своим становилась бы равна хоть и Таймырскому округу? То есть: доконечное раздробление и ослабление России, живейшая мечта всех враждебных нам дипломатий. Где тут была хоть частица сознания исторической России и её духовного опыта?
С таким лихим разгоном — что бы дальше предложил, к чему бы призвал Сахаров в последующие месяцы и годы? — даже страшно и подумать.
Однако же и уравновесим: разрушаемую страну никто и не укрепил больше Сахарова: его ядерное наследство надолго поддержит её мощь и в разрухе. Теперь Запад, опасаясь у нас ядерного хаоса, боится мгновенного развала России, в общем-то желанного ему.
В несколько месяцев доведённый непосильными для него напряжениями и столкновениями, Сахаров скончался на 69-м году жизни.
Да в его христианской улыбке и в печальных глазах — и всегда отражалось что-то непоправимое.
Гроб с телом Сахарова провожал по Ленинскому проспекту нескончаемый поток из сотен тысяч людей. Москва не помнила такого множества — и по сердечному влечению. Стоял оттепельный декабрьский день, люди шли по щиколотку в мокреди. Ещё накануне и в тот день прошли многолюдные траурные митинги во многих советских городах.
На похоронах был и мой венок: «Дорогому Андрею Дмитриевичу с любовью Солженицын».
Но когда-то же должны соотечественники прийти в ясную мысль о себе?
В начале февраля 1990 я записал: «Каждый день, каждый вечер и утро по-новому разбираю, перекладываю, гадаю: мой долг и мои возможности по отношению к происходящим в России событиям. Ясно, что моё разъяснение Февраля практически опоздало: уже тот опыт никого не научит к нынешнему Февралю. (Но хоть написано будет о Девятьсот Семнадцатом! Кто б это сейчас взялся потратить на то 20 лет?) А зато я опоздал к событиям сам? А — что б я там сейчас изменил? много ли сделали Блок или Бунин в 1917? И даже Льва Толстого, доживи он до Семнадцатого, — кто бы в той суматохе слушал? Короленко же не послушали. Моё место — заканчивать мои работы. Когда-то раньше, в тюрьмах, мне представлялся конец коммунизма как великое сотрясение, и сразу новое небо и новая земля. Но это было в самой сути невозможно, и стало вовсе невозможно после того, как коммунистическая система прогноила всё тело нашей страны, всё население её. И вот — отход от коммунизма проявляется в искорченных формах — не меньшая нечистоплотность, а где и мразь, и в возглавьи страны, и в слышимых её голосах… А пути — всё равно надо искать».
Читать дальше