Англичанин в Новом Свете — одна из ключевых тем в монологах Одена, еще не свыкшегося со своим американским гражданством, невольно все сопоставляющего — от мелких деталей быта до Шекспира с Хемингуэем. Впрочем, нет, Оден ничего не сравнивает специально, он как будто бы просто пробалтывается за бутылкой хереса, роняя многозначительно-рискованные сентенции: «Когда я слышу отвратительные комбинации звуков, я подозреваю Брамса и всегда попадаю в точку». Собеседник в ответ безмолвствует. В комментарии поясняется: «Мир Брамса настолько велик, что перечеркивать его вот так, походя, было все-таки неправильно». Этот комментарий лучше не комментировать, но большинство других удачно расширяют смысловые горизонты книги, да и перевод, по-моему, прекрасный, несмотря на непростоту задачи. Ну, легко ли, скажите на милость, было передать по-русски все эти бесконечные перетекания слов и смыслов: «А пакт Риббентропа — Молотова в 1939… Понятно, что тогда русским было из-за чего опасаться Англии и Франции, но то, что они сделали, все равно непростительно. Вы знаете, я не переношу все „французское“…» Так что же тут нелюбимо-непереносимо: «французское» либо советско-нацистское соглашение, против него направленное?
Помимо афористических курьезов — прибавляют ли застольные беседы что-нибудь к нашему представлению об Одене? Да: он был (или хотел в определенных ситуациях выглядеть) человеком, не знающим колебаний и сомнений, на все вопросы имеющим скорые ответы. «„Любовник леди Чаттерлей“ — это все-таки порнография. Кстати, есть только один надежный способ проверки на порнографию. Нужно заставить двенадцать (?? — Д. Б.) здоровых мужчин прочитать книгу, а потом задать им только один вопрос: „У вас была эрекция?“…» Это «Идущим вместе» на заметку…
Беседуя с Ансеном, Оден вполне понимал, чтбо на самом деле происходит и на кого и что это похоже: «Читая Эккермана, видишь, что Гёте всячески пытался шокировать Эккермана, а потом Эккерман шел домой и думал: чтбо имел в виду Мастер?» В отличие от автора «Фауста», Оден ничего не шифрует, все говорит прямо — этим книга и интересна.
Дело Сухово-Кобылина. Составление, подготовка текста В. М. Селезнева и Е. О. Селезневой, вступительная статья и комментарии В. М. Селезнева. М., «Новое литературное обозрение», 2002, 544 стр.
Казалось бы, что еще можно сказать нового об этой истории? Более полувека прожил Александр Васильевич Сухово-Кобылин после убийства Луизы Симон-Деманш (1850), в ста судах побывал, собственную философскую систему по гегелевским рецептам разработал (что в России не часто случалось), написал прозрачно автобиографическую драматическую трилогию. Создатели книги с самого начала выбирают в освещении одного из самых скандальных уголовных дел позапрошлого столетия необычный путь. Их интересует не столько сама по себе сенсация, не жареные факты и претензии на окончательное разрешение всех загадок, но спокойный анализ всего случившегося. Подборка документов (содержащая, кстати, и тексты, впервые найденные и публикуемые) построена составителями книги таким образом, чтобы беспристрастно осветить два сюжета. Первый: проследить, почему «юридическая мысль двух столиц движется противоположными курсами, к различным полюсам», а именно — почему московское правосудие стремится оправдать Сухово-Кобылина, а петербургское — осудить? Второй: какими мотивами руководствовались авторы многочисленных мемуаров, а также научных и околонаучных работ, которые его то осуждали, то оправдывали — на протяжении полутора столетий. Противостояние Москвы и Петербурга в деле Сухово-Кобылина объясняется не только личной неприязнью двух графов: генерал-губернатора Первопрестольной А. А. Закревского и министра юстиции В. Н. Панина. Важнее здесь заинтересованность министерских чинов вывести на чистую воду вечно фрондирующую московскую знать. А уж история мнений и оценок «дела Кобылина» и личности самого драматурга в книге освещена очень подробно — представлена целая подборка фрагментов из писем, статей, мемуаров…
И все же самое главное в книге — дневник самого Сухово-Кобылина, ранее публиковавшийся лишь фрагментами. В погоне за новыми подробностями судебного разбирательства многие биографы оставляли в стороне главное: что произошло с Сухово-Кобылиным после череды процессов, растянувшейся на целое десятилетие? Составители правильно пишут о том, что он не только почувствовал себя другим человеком, но стал им. И не потому лишь, что стал упорно заниматься гимнастическими упражнениями и переводами Гегеля. Иным стало отношение к себе и к миру: «С тех пор как стал я трудиться в природе, она выступила из Себя предо мною. Небо ее треснуло передо мною Голубою Глубиною, которую я прежде не видел и не разумел…» Но не только метафизический пафос важен для читателя. Еще интереснее следить за тем, как пристально наблюдает автор дневника мельчайшие изменения в природном мире и в собственном (физическом!) состоянии, как он вслушивается и всматривается не только в движения «Природы» и «Неба», но в мельчайшие подробности быта. И странно, что именно эти детали столь часто опускаются публикаторами, обидными купюрами в угловых скобках пестрят страницы дневника. Жизнь Сухово-Кобылина превращается за вычетом этих наблюдений в стенограмму внешних событий. Стоило ли «впервые» и «полностью» публиковать записи Сухово-Кобылина, если полнота сия столь относительна?? Вероятно, объем текста помешал более обширной публикации. Коли так, не лучше ли было воспроизвести обширный фрагмент дневника, но полностью? Иначе трудно ведь проследить, как рождается совершенно необычный сухово-кобылинский синтез жизни-покаяния и драматургии-исповеди, глубоко и подробно описанный в недавней прекрасной книге Е. Н. Пенской… [16]
Читать дальше