Юлия УШАКОВА.
Воронеж.
Все, что выходит из-под пера Сергея Бочарова, я читаю внимательно и с удовольствием. Это относится и к небольшому эссе «Петербургский пейзаж: камень, вода, человек». Мой отклик не возражение или уточнение, а именно реплика, если угодно, вопрос к тем, кто знает тему лучше, чем я.
В начале своего эссе Бочаров пишет о том необычном в характере Петербурга, которое отметил в этюде 1814 года Батюшков и «для которого Достоевский ровно через полвека (в 1864-м, в „Записках из подполья“) найдет сильное и не вполне обычное тоже слово — самый „умышленный“ город на свете». Далее Бочаров комментирует необычное словоупотребление Достоевского. «В этом не совсем обычном слове слышна негативная экспрессия (по словарю Даля „умышленник“ — то же, что „злоумышленник“), — поставим рядом слово „умысел“ с ближайшим родственным — „замысел“. А ведь именно сам момент чудотворного замысла любили живописать создатели петербургского мифа — и Батюшков в своей прозе, и Пушкин в своей поэме <���…>. На эти картины замысла и отвечал Достоевский своим неприязненным словом, в котором замысел деформировался в зловещий умысел».
Здесь все верно, но, мне кажется, смысловое поле «не вполне обычного слова» следовало бы расширить.
В русском языке слово «идеация» присутствует только как термин феноменологии, тогда как во французском, итальянском, английском соответствующее слово употребляется более свободно — как процесс создания чего-либо исключительно в голове, как «у/вы-мысливание». В итальянском и английском имеются и соответствующие глаголы — ideare, to ideate. В англо-русском словаре Апресяна приводится хороший пример: «The state which Plato ideated», что следует перевести: «Государство, идеированное (у/вы-мышленное) Платоном». Достоевский мог сталкиваться с этим словоупотреблением, разглядывая в музеях ренессансные ведуты воображаемых городов в палладианском духе. Картины этого жанра нередко обозначались на табличках, не без двусмысленности, как «la cittа ideale» (итал.) — город и идеальный, и воображенный.
Если мы учтем эти коннотации «не вполне обычного слова», то оно значительно точнее вписывается в почвенническую идеологическую систему Достоевского. Человеческие общины, именуемые «городами», должны произрастать органически, как Москва, напоминающая в плане срез дерева с годовыми кольцами. Идеировать, умыслить сразу готовый город можно лишь из сатанинской гордыни. Петербург как «la cittа ideale» является горьким ответом послекаторжного Достоевского на утопические мечтания его былых друзей-петрашевцев об идеальных городах будущего и связан со всем антиутопическим пафосом его позднего творчества.
Достоевский был не совсем прав только, пожалуй, в одном — в том, что Петербург — «самый умышленный город на свете». В том же восемнадцатом веке, только позднее, был так же, как Петербург — на пустом болоте, в том же неоклассическом стиле — построен не менее умышленный город — Вашингтон, столица США.
Лев ЛОСЕВ.
Сергей Аверинцев. Стихотворения и переводы. СПб., Издательство Ивана Лимбаха, 2003, 192 стр., 2000 экз.
Новая книга Аверинцева, представляющая его как поэта, — «Духовные стихи» (частично публиковались в «Новом мире» — 1989, № 10; 1994, № 5 ) и переводы из Боэция, Фомы Аквинского, Гёте, Гёльдерлина, Рильке, Бенна и других.
Чингиз Айтматов. Тавро Кассандры. М., «Молодая гвардия», 2003, 793 стр., 5000 экз.
Избранное одного из ведущих прозаиков второй половины прошлого века — «Джамиля», «Белый пароход», «Материнское поле», «Лицом к лицу», «Плаха», «Тавро Кассандры».
Борис Акунин. Алмазная колесница. М., «Захаров», 2003, 30 000 экз. Том 1. Ловец стрекоз. 171 стр. Том 2. Между строк. 543 стр.
Новый и, надо полагать, последний роман Акунина о Фандорине, состоящий из двух повествований.
В первом («Ловец стрекоз. Россия. 1905 год») противником Фандорина оказывается купринский штабс-капитан Рыбников, укрывающийся, как ему и положено, в борделе, но, памятуя, видимо, о судьбе литературного предшественника, в отношениях с барышнями шпион предельно осторожен, занят — и достаточно успешно — диверсионно-подрывной деятельностью, сметая по пути всех и вся своей восточной изощренностью. Единственным достойным соперником ему оказывается уже почти пятидесятилетний Эраст Петрович. Повествование, составившее второй том и имеющее подзаголовок «1878 год», развивает японскую тему «изнутри» — здесь изображается двадцатитрехлетний Фандорин в период его дипломатической службы, ну и, разумеется, детективной деятельности в Японии. Авантюрно-исторический и любовный сюжет романа позволяет автору воссоздать атмосферу жизни тогда еще далекой, полунищей, но уже изготовившейся к схватке за свое место среди сверхдержав будущего века восточной страны. Содержащиеся в романе сведения об истории Японии, религии, обычаях, о стиле отношений, культуре чувств, о понятиях чести и т. д., попытка воспроизвести поэтическую сторону культуры японского быта и мрачные таинственные стороны национальной жизни, в частности прошлое и настоящее самураев и ниндзя, относят акунинский роман еще и к «страноведческому чтению».
Читать дальше