Несмотря на то что ориентация «Эпилога» в полной мере соответствует характеристике Хамуталь Бар-Йосеф, это еврейский роман, и вовсе не только потому, что написан на иврите [15] То же самое относится и к Цруйе Шалев, и к Этгару Керету. См., например, мою рецензию на книгу Керета («Новый мир», 2001, № 6).
. Конечно, человек с сознанием, подобным меировскому, мог бы жить где-нибудь и в Амстердаме, да только ведь сознание не существует само по себе: в Амстердаме и климат иной, и микроэлементы в почве другие.
Герой Шабтая — интеллигент, левый, секулярный, с постсионистским сознанием. Очень специфический психологический феномен, тель-авивский эндемик, явление чисто национальное. Идея выдохлась и стала нерелевантна. Мать Меира с грустью ощущает утрату идеалов юности и связанной с ними особой эмоциональной атмосферы. Сам Меир, во всяком случае каким мы видим его в переживании своего эпилога, никаких идеалов не утратил — создается впечатление, что их как бы и не было. Мать приехала в страну, которая действительно была для нее Страной Обетованной; для рожденного здесь Меира это словосочетание — привычное и бессодержательное словесное клише.
Мысль о смерти приходит Меиру в голову в возрасте сорока двух лет. Приход к власти Ликуда во главе с Бегином (семьдесят седьмой год) обсуждается в романе как свежее событие. Таким образом, родился Меир, видимо, в тридцать пятом или, как Шабтай, в тридцать четвертом. Меир был мальчиком, когда Роммель рвался к Палестине, подростком — когда провозглашено государство Израиль (уже через две недели танки бригадного генерала Мухаммада Нагиба стояли в двадцати верстах от Тель-Авива); Меир, надо думать, участвовал в трех войнах: в Синайской компании (1956), в Шестидневной войне (1967) и в Войне Судного дня (1973). Не мог не участвовать, по умолчанию участвовал, иначе это было бы как-то автором оговорено. Казалось бы, все это должно стать огромным личностным переживанием — ничуть не бывало! Даже мимолетной тенью не пролетело. Нацисты уничтожили шесть миллионов. В начале шестидесятых в Аргентине поймали Эйхмана, судили в Иерусалиме, на процессе опять актуализировался весь этот ужас. Никак не затронуло. Жил в параллельном мире. Из исторических событий вспоминает только бомбардировку Тель-Авива итальянцами в сороковом, и то мимоходом, и то только потому, что связано с бабушкой. Посетил сей мир в его минуты роковые — и как бы и не посещал. Прошел, не заметив, как через чужую комнату. Тотальное отчуждение. «Вот еврей, а нормальный человек!»
В сознании Меира отсутствуют какие бы то ни было историко-культурные еврейские коннотации. Это как раз естественно и понятно. Для людей его ниши история только и началась с сионизма, то, что было до, зачеркнуть, забыть, отряхнуть прах ложных ценностей, начать заново — пафос предшествующего поколения (хотя у матери все-таки сохраняется сантимент по местечку). С другой стороны, отцы основатели не любили синагогу, но учились в хедере, не любили местечко, но сами были местечковые жители. То, что они хотели зачеркнуть и забыть, сидело у них в головах и сердцах. У них — не у Меира. Страсть и пафос того поколения не имеют к нему никакого отношения. Хотели создать нового еврея, свободного от галутных комплексов, — результат получился довольно неожиданный.
Интересно другое. И позитивный сионистский пафос: герои, мифы, великие свершения — и он тоже не имеет к Меиру никакого отношения.
Меир может, конечно, повторить вслед за матерью: Бегин — шут гороховый, но это повторение машинально и лишено материнской горечи. Если для нее пришедший к власти Ликуд — это становящаяся чужой страна ее выбора, ее юности, ее любви, это земля, уходящая из-под ног, то для Меира хотя и малоприятное, но далекое и не слишком задевающее его обстоятельство на внешней оболочке жизни. Меир кардинально вне истории — даже недавней. Спасибо бабушке: благодаря ей в романе сохранилась хотя бы бомбардировка.
Однако контекст, не существующий для героя, существует для читателя. Заданным по умолчанию фоном до предела суженного сознания Меира служат тектонические исторические события, которые пережили люди его поколения, да и вся история еврейского народа. И это несовпадение текста и контекста сообщает роману еще одно измерение. Исторический контекст содержится не только в головах читателей, но и в самом романе. Правда, довольно опосредованным образом: он зафиксирован в тель-авивской топонимике, постоянно пребывающей на страницах «Эпилога», — роман буквально насыщен ею. Писатель столь скрупулезно протоколирует все передвижения своего героя по городу, что клуб любителей Шабтая может сегодня водить экскурсии по следам Меира. «Эпилог» надо бы издавать с картой Тель-Авива, подобно тому как издают «Улисса» с картой Дублина. Я не случайно вспомнил «Улисса»: роман Джойса отбрасывает на «Эпилог» свою тень.
Читать дальше