В мордовском Дубровлаге в конце шестидесятых сидело немало «звезд первой величины», среди них и Андрей Синявский. Рассказ о нем — один из самых ярких у Леонида Бородина. И не забыть истории о вечере памяти Николая Гумилева: «Это было двадцатого августа шестьдесят восьмого года, как мы тогда считали, в день расстрела поэта Николая Гумилева <���…> которого то ли по незнанию, то ли по недоразумению зеки разных национальностей считали поэтом лагерным и соответственно своим. <���…> Месяцем раньше мы провели вечер Тютчева…» Любовь к Гумилеву у Бородина выходит за рамки просто любви к поэзии: очевидно, сам образ расстрелянного большевиками «солдата» играет тут особую роль; тип же сознания Бородина таков, что героические мифы для него — лучшее топливо.
Ну а Синявского я встретил тоже уже в Европе и не могу не согласиться с Бородиным: «Эмиграция его не состоялась настолько, чтобы говорить о ней как о некоем этапе жизни „на возвышение“. Правда, мне мало что известно… Но, слушая иногда его по Би-би-си, где он одно время „подвизался“ на теме русского антисемитизма (насчет Би-би-си мне, правда, неизвестно: мы встречались с ним в коридорах парижского бюро „Свободы“, но тема „антисемитизма“ и впрямь была одним из его коньков и дубинкой, которою он махал перед воображаемой фигурою Солженицына на своих вечерах и в Европе, и в США. — Ю. К.), отмечал, что даже в этой на Западе столь „перспективной и продвигающей“ теме он не оригинален в сравнении с теми же Яновым или Войновичем, которые „сделали себя“, сумев перешагнуть ту грань здравого творческого смысла, за которой только и возможно подлинное бешенство конъюнктуры». С этим же — добавим от себя — гастролируют они сегодня и в «новой, демократической России», ибо тут у нас все теперь как на Западе, и спрос на такие штуки велик.
Девять из одиннадцати лет двух сроков заключения Бородин провел не в лагерях, а в тюремных камерах. Первый раз освободился писатель 18 февраля 1973 года из Владимирской тюрьмы — в ссылку. Но девять лет свободы — в нищете и мытарствах — оказались в некотором роде не легче неволи: «Бравым „поручиком Голицыным“ вышвырнулся я из стен Владимирского централа. „Капитанишкой в отставке“ забирали меня „органы“ в 82-м. И хорошо, что „забрали“. Экстремальность ситуации способна возрождать человека, выпрямлять ему позвоночник, возвращать глазам остроту зрения, а жизни смысл, когда-то отчетливо сформулированный, но утративший отчетливость в суете выживания».
Вторично Бородин был арестован в мае 1982-го. А у меня 19 января того же года провели обыск. И работал Бородин в это время сторожем на Антиохийском подворье, возможно, и пришел туда прямо на мое место. Ведь я-то уже засобирался на Запад — органы так решили: «Второго Гумилева делать из вас не будем». Я любил Россию, но — в отличие от Бородина — «клятвы верности» не давал (то есть физической клятвы, как это сделал он, вступая во ВСХСОН). И, как замечено в каком-то моем стишке, «сладкая неизбежность встречи с Европою» уже, что называется, овладела моим сознанием.
Бородин же получил чудовищный, несуразный срок — десять и пять ссылки: на нем отыгрались за многих тогдашних тамиздатчиков — Владимова, меня и других, — внаглую перекочевавших из самиздата в тамиздат.
Слава Богу, астрономический второй срок Бородин не отсидел и вместе с другими политическими освободился через пять лет. Но мытарств и физических мучений все же выпало на его долю столько, что, когда вместо подозреваемого рака горла ему диагностировали «только» хроническую ангину, он испытал «смятение, необъяснимое отчаяние и нехорошее, нездоровое возбуждение, всплески беспредметной ярости и, наоборот, — несколькочасовой апатии, когда сидел на шконке не только без движений, но, кажется, даже и без мыслей вовсе. Помню, вскидывался вдруг и произносил вслух: „Опять жить“. И начинал топать по камере туда-сюда… Какое счастье, что был тогда один! Что никто не видел этой позорной ломки. <���…> Через полтора года я освободился под аккомпанемент государственного развала».
…Страницы жизни Бородина в посткоммунистическую эпоху не уступят по драматизму его гулаговской эпопее. Ибо что делать максималисту, моралисту и патриоту — в Смуту? «Цинизм, — пишет Бородин, — безответственная форма душевной свободы. Но именно люди этой породы оказались в итоге более подготовленными к смуте, ибо никакие принципы не связывали им руки. Не связывали до того, и они успешнее прочих сумели пробиться в информированные и властные структуры общества, и уж тем более — после того, когда рухнули всяческие преграды к инициативе самореализации <���…>». Циники составили, так сказать, материальный костяк либерального стана, где были, разумеется, и свои идеалисты, и свои «полезные идиоты». Но только русскому патриоту, державнику не по пути с теми, кто «либеральные ценности» ставит выше «любви к родному пепелищу, любви к отеческим гробам».
Читать дальше