Как-то раз она особенно долго не возвращалась. Прошли все сроки. Затих гвалт, не хлопали двери, не слышно было излюбленной песни пьяниц “По которой”, душераздирающими голосами под гармошку исполняемую все дни на пролет. Я лежала, притворяясь спящей, прислушиваясь к беспокойным бабушкиным вздохам. Мы обе страшно волновались, но свое волнение скрывали друг от друга. Наконец в коридоре послышались гулкие неровные шаги. Мама тихо вошла, притворяясь, что с ней все в порядке, но вдруг громко икнула.
Дело было ясное – мама пришла домой пьяная. Бабушка с “трона”, так она называла свою кровать с периной, тихо, но грозно спросила: “И иде-й-та мы шлялись? И какой-такой мы дряни нализались?”.
Мама испуганно пролепетала заплетающимся языком: “Прости, мам, с девчонками на работе посидели – Верку в декрет проводили, а потом автобуса чуть не сто лет ждала. Прости! – и вдруг добавила, – ой, что-й-та тошно мне”. А бабушка, смягчившись, уговаривала: “А ты поблюй, поблюй – полегчаить”.
Довольная, что мама вернулась, я сразу же стала проваливаться в блаженный сон и уже издалека слышала, как бабушка не сердито, а так “для проформы” ворча, называла маму своими излюбленными “черт чудной” и “ирод проклятый”.
Утром бабушка ревностно оберегала ее сон, не давая мне приблизиться.
– Ну, чо лезешь, не видишь – мать пьяная спит? Дай человеку оклематься.
Мы медленно, в час по чайной ложке, сходили вдвоем к Максимовне (в казарме знали, что она из-под полы приторговывает), и вернулись домой с “маленькой на опохмел”.
Когда среди дня, болезненно щурясь и дрожа от похмельного озноба, мама проснулась, бабушка протянула ей маленький граненый стаканчик, ласково прозванный в народе мерзавчиком, и сказала: “На, гулена, отравись еще маненько, должно полегчать”.
Я так страстно и возвышенно любила маму, что слегка даже не одобряла бабушку, за то, что она маму бранит, а та ее боится. Лишь спустя годы бабушкин образ стал проясняться в моем сознании. Я поняла и смогла оценить все ее душевные и речевые перлы.
Стоило болезни чуть-чуть ослабить мертвую хватку, как бабушка оживлялась, старалась подмогнуть маме по хозяйству, чаще шутила и озоровала. Из развлечений ей было доступно только окно, которое выходило в заваленный ящиками двор гастронома номер два или “второго”, как его все называли.
– Нюр, ты селедку где брала?
– Во втором, где жа!
Или:
– Бабы, бегите во второй, там твердую колбасу выбросили, аж по две палки на рыло!
Во втором всегда бывало людно, но уж когда выбрасывали дефицит – тут уж держись! Возникала дикая давка, а очередь тянулась на километры. Иной раз идем с мамой – видим – черед!
– За чем стоите?
– Сами не знаем. Одни говорят курей дают, другие – шпроты. Нам что ни дай – все возьмем!
Мы с мамой в очередях не стояли – “и без очереди хороши”.
Помнится, мне нравилась загадка: “Сидит девица в темнице, а коса на улице”.
– И вовсе это никакая не морковь – это теть Шура за кассой.
Я хорошо помню хвосты за хлебом при “лысом”, за колбасой при “бровастом”, но к счастью не застала того, как при “отце родном” все было, даже “икра без очереди – хоть жопой жуй”.
“Второй” занимал изрядное место в моем воображении, вернее его кондитерский отдел с тортами “Песочный”, “Полено” и “Сказка”.
Стоит ли говорить, что я предпочитала сказку этим несъедобным, судя по названию, поленам и песочным. Бабушка в гастроном не ходила по состоянию здоровья, зато часами следила за тайной, преступной жизнью гастрономного двора: за меланхоличными алкоголиками, интимно троившими у штабелей ящиков, за деловитыми собаками, норовившими стянуть у них из-под носа кусок ливерной, недаром известной под названием “собачья радость”, за грузчиками и продавцами, выносившими через “задний проход” драгоценный дефицит своим блатным знакомым.
“Высоко сижу, далеко гляжу. Этих паразитов надо дустом травить, да ведь они и его, небось давно из-под полы спустили”, – комментировала она свои наблюдения. Кроме того, она вела долгую осадную войну с любителями пописать на забор в дальнем углу двора, то есть как раз под нашим окном. В этом углу так воняло, что летом нельзя было окна открыть. Бабушка пыталась отучить этих “писателей” от их зловредной привычки.
“Ну, ты, писатель, – обращалась она к страждущему, – убери-ка свой карандашик писючий. Ишь, срамоту каку достал – курям на смех!”. Если же слова не действовали, бабушка обильно поливала незадачливых писателей содержимым своего ночного горшка, который называла “урыльником”. Они отбрехивались, называли ее Ягой и тещей, но впредь приходить в заветный уголок опасались.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу