29
Веселые головки цветов никнут под ножами косилки и ложатся рядами. Сенокос.
В полдень солнце стоит прямо над головой. Пестрые платочки женщин мелькают над лугами. Женщины из кооператива сушат траву по краям заболоченных канав, там, где Хольтен непременно увяз бы со своим ворошителем. Хольтен украсил машину букетами из лугового сердечника. И прихватил с собой в поле гармошку. Так ли уж он виртуозно играет на гармошке, или он втайне мечтает, что в один прекрасный день Мертке будет аккомпанировать ему на своей гитаре? Именно так. Хольтен все еще не перестал бороться за некую пальму.
Остальные мужчины тоже вышли на косьбу, предводительствуемые капитаном Оле в кожаной фуражке. Только Тео Тимпе сюда не заманишь, дудки! Какое ему дело до грубых кормов? Он отвечает за своих коров, и баста.
Июньское небо высокое и ясное. Поет жаворонок, взмывает, превращается в поющую точку, увлекая своим пением косильщиц. Вот уже и Мертке заводит утиную песню Оле, и Софи Буммель гудит, и свинарка Хульда Трампель басовито подтягивает. Последним вплетается в песню чуть дребезжащее кудахтанье Эммы Дюрр.
Новая песня, состоящая из одной строфы. А деревенские песни должны быть длинные. Чувство требует широты и глубины.
Оле гордо расправляет плечи. Видно, кто-то думает о нем. Пусть этот проныра Хольтен мяукает на своей гармошке до второго пришествия. Все равно здесь поют песню Оле. А Хольтену пора смазать гармонь. Это же надо так фальшивить! Неужто он не слышит, что мешает поющей Мертке?
Гнездись скорее, белый гусь!
Заря в любом оконце.
Ушла зимы студеной грусть,
И пригревает солнце.
Вон пчелы над цветком гудят.
Стреми ж полет высокий —
Пусть желтый выводок гусят
— Весна! — галдит в осоке…
Итак, утиная песня обрела вторую строфу, похоже, что она выросла вместе с луговыми травами.
А небо все такое же ясное и высокое. Ни единого облачка, предвестника грозы. Но грозы порою разыгрываются и на земле, да, да, товарищи, на земле. Сперва они дают о себе знать легким посвистом в спицах бухгалтерского велосипеда, который мешается с прерывистым дыханием, характерным при нарушениях кровообращения. Потом как бы грохочет дальний гром: бухгалтер Бойхлер спрыгнул с велосипеда. Косцы поднимают головы: телится корова? Поросится свинья? Или где-то вспыхнул пожар?
Напыщенно-кислый Бойхлер не отвечает на шутки. Он шагает по утиной песне.
— Председателя немедленно требуют в правление. Приехал Краусхар из района. И Симсон там.
Председатель не выказывает особого восторга.
— Если Краусхару чего надо, пусть сам идет сюда.
Бойхлер носовым платком вытирает пот под рубахой.
— Я так ему и передам — на твою ответственность.
Спустя полчаса является совсем уже рассвирепевший Бойхлер. Этот чертов председатель хочет вогнать его в гроб! Краусхару надо немедленно переговорить с ним. Речь идет о новом сарае для уток.
Оле швыряет вилы на землю, так что зубья трещат.
— Что же мы, по-ихнему, холуи и засранцы?
Он садится на мотоцикл и включает мотор. Синий дым из выхлопной трубы застилает луг. Герман Вейхельт молится, зажимая уши.
— Боже праведный, отпусти твоему заместителю этот грех!
А Эмма Дюрр, приметливая курочка, подталкивает локтем поющую Мертке.
— Сарай для уток — разве это не тебя касается?
Когда один человек хочет обратить в свою веру или совратить другого, он говорит. Атмосфера сгущается. Словесная туча застилает горизонт. Порою вдруг вылетит зажигательное словцо, и туча разорвется, и в голове у слушателя запылает пожар.
Так было и в тот раз, когда Фрида Симсон накачивала Краусхара: «Оле, Оле, Оле, Оле…»
Уши у Краусхара были заложены, но вот в них проникло зажигательное слово — утки.
Краусхар совсем недавно соорудил для уток птицеферму, прицеферму районного значения, и сделал это не по собственной прихоти и не со скуки. Мыслимое ли дело при его многочисленных обязанностях добровольно взвалить на себя такую ответственность! Просто Краусхар получил директиву: переходите на птицу, с говядиной туго. Очень толковая директива.
Краусхар вызвал к себе бывшего сослуживца Шульца, страстного голубятника.
— Нам нужна птицеферма.
— А корма у вас есть?
— Ферма нужна, ясно?
Сперва у Шульца как бы заложило уши. Но потом сорвалось зажигательное слово — мастак.
— В утках ты мастак! — сказал Краусхар.
Шульц все еще сомневался, потому что у него никогда не бывало на руках больше двадцати уток.
Читать дальше