— Бумажки — да! Но есть же еще и логика, есть здравый смысл! Какой же человек будет своими руками разрушать то, что сам создал?
— Логика, Лев Гаврилович, у каждого своя. Этот музей вы создали, вы, святая правда! Да те, кто будет вас судить, — они-то что создали? Ничего, так? А если человек ничего не создал, как ему понять созидателя? В миру всяк другого по себе судит. Хоть те же присяжные…
— Да не будет присяжных… И при чем здесь «в миру»? А монах не по себе, что ли, судит?
— Бывает, и по себе… Хотя должен по Богу в себе. Бога в себе ощущать должен.
— Но в себе же…
Их уже ждали. Сидели в молчании у длинного дощатого стола за жилою избой. Тремя кучками лежал крупно нарезанный, почти накромсанный серый хлеб, стояли глубокие глиняные тарелки. Отец Федор стал во главе стола, помолился, и, как только сел, в тарелки стали наливать дымящиеся щи, передавать их по рядам. Никто, впрочем, не ел, только хлеб разобрали. Один Лев Гаврилович, минуту назад думавший, что уж есть-то он точно не сможет, вдруг почувствовал такой аппетит, что отломил кусок хлебной корки и сунул в рот. Хлеб был домашней выпечки, с хрусткой корочкой… Последнему тарелку подали Петьке, он опустил в нее ложку, и все тут же в молчании усердно принялись за работу. Щи были с мясом, наваристые, желающим наливали добавки, но кроме них был подан к столу только квас. Люди чинно насыщались, восстанавливая силы для трудов, в праведности которых сомнений у них не было. И Льва Гавриловича чинность этого действа раздражала, подзуживала. «Ишь как Петька их вышколил», — думалось. «В городе говорят, — сказал он, как бы ни к кому прямо не обращаясь, — что проверка музея как раз оттого, что митрополит ваш договорился уже с губернатором насчет собора. Правда это, как думаешь?» На что Петька только бровь поднял, продолжая сосредоточенно наворачивать щи. Стало неловко. «Не хочет, значит, про начальство, — подумал Лев Гаврилович. — Ну и не надо…»
Пока доели, почти стемнело. То есть не стемнело, а солнце ушло за лес окончательно, и небо опять заволокло тучами.
— Вы извините, — как-то незаметно возник за его спиной Петька, — мне тут по хозяйству надо распорядиться, на завтра. А потом и на боковую. В избу спать пойдете?
— А что — есть варианты?
— Есть. Я вот на сеновале сплю. И под крышей, и воздух чистый, и даже звезды видны — все удовольствия. Под утро холодно, правда, но там есть войлочная попонка такая — накинешь, и хош зимуй!.. Так как вы?
— Считай, соблазнил.
— Тогда вас Сенька проводит. И рюкзачок ваш там уже, он покажет… А насчет митрополита — так этого я и не знаю.
— Ваши ж дела, церковные.
— Ну, мне-то, о чем митрополит договорился, не сообщают. Церковь велика. Это ведь целый мир, всякое в ней есть, все бывает…
— Да как же тогда ваш обет нестяжания? Для одних он, выходит, есть, а для других?..
— Одно скажу, Лев Гаврилович: митрополит не степень святости, а должность. И может, в большей степени даже мирская должность. Во всяком случае, мирского в ней много…
— С начальством, выходит, не ладишь, а?
— Потолкуем еще, потолкуем! Семен, проводи гостя…
Лев Гаврилович шагал за худеньким парнишкой и думал: а что в этом самом отце Федоре, сорокалетнем жилистом мужике, так всех притягивает? То, что он как бы заранее знает каждый твой шаг? Ну, это скорее неприятно, неловко во всяком случае. Но что-то есть…
Сеновня, к которой его привели, была просторна, сеном забита едва ли наполовину, потому как над той стороной, где не было сена, не было и крыши, стропила из свежепиленого бруса зазывно белели на фоне густеющей синевы неба, по которой быстро шли тучи, низко волоча серые дымчатые бороды, что обещало хорошенький дождь. Рюкзачок его стоял в углу, у самой двери, он вытащил из него полиэтиленовую накидку и c нею полез наверх, так как, кроме двух войлочных попонок, ничего там не углядел, а собирать утром со всей одежды клочки сена — это не очень ему улыбалось. Под попонкой он быстро угрелся, стало тепло и уютно. Вид преддождевого беспокойного неба в сочетании с этим теплом действовал расслабляюще. К тому же он и устал, волны дремы накатывали, и в них виделся почему-то его музей, поросший по уступам свежим березнячком, шумящий, тянущий к нему молодую листву, и в этом почему-то было успокоение, даже смутное обещание. Не только говорить, но и думать о собственном и неприятном совсем не хотелось, поэтому, когда пришел Петька, он спросил его совсем о другом: как это человек чувствует, что он в Бога верит?
Читать дальше