Георгий Александрович пожимал плечами – до того момента, когда она дошла до разложения . В Машином пересказе слово, употребленное Сухих, никак не выбивалось из идеологического контекста, однако оно вызвало восторг. Ухмыляясь во всю свою волчью пасть, профессор посмотрел ей прямо в глаза: «Вы тоже считаете, что я затеял это , чтобы вас разложить ?»
Теряясь и не зная, что ответить, она смотрела на ободок, занявшийся желтым пламенем. Чувствуя дрожащие пальцы, Маша видела: его зрачок вспыхивает, но не становится приглушенным. Глаз, слегка перетянутый на одну сторону, подмигнул, и, улыбнувшись как ни в чем не бывало, Успенский посоветовал не связываться с сумасшедшими бабами. «Вы с ней знакомы?» – чувствуя огромное облегчение, Маша подхватила тему. «Нет, но могу себе представить. Как вы говорите, Сухих? Вотвот...»
Больше они ни о чем таком не разговаривали. До самой весны.
2
Разговор случился в субботу. В тот день она явилась к Успенскому как обычно и застала его в одиночестве: ни в преподавательской, ни за чайной загородкой не было ни одной живой души. Конечно, Маша никогда бы не спросила, но про себя отметила: в отсутствие Зинаиды Георгий Александрович вел себя как-то иначе. Она подумала – свободно.
Обыкновенно, разговаривая с Машей, профессор как будто прислушивался к тому, что делается в преподавательской, словно каждую минуту ожидал неприятного вторжения. Маша была уверена: нахальной Зинаиды.
Впрочем, в остальном Успенский держал себя как обычно: не заглядывая в конспекты, разъяснял очередной блок формул. Дисциплинированно записывая, Маша не могла избавиться от мысли, что голос его звучит отдельно, а сам он где-то далеко.
Время от времени по лицу Георгия Александровича пробегала тень, и всякий раз он замолкал на полуслове, словно терял нить.
– Вы плохо себя чувствуете? – она решилась спросить. В Машином вопросе не было ничего, кроме вежливой заботы. Он мог ответить «Нет», и тогда она не посмела бы продолжить. Но профессор кивнул и открыл ящик стола.
Початая водочная бутылка вылезла на поверхность. Отвернув крышку, Успенский налил в стакан и выпил. Маша сидела, думала о том, что нужно подняться и выйти, но что-то удерживало, не давало встать.
– Сегодня они за мной пришли, – он сказал сумрачно, и Маша обмерла.
– Сегодня? – она переспросила, потому что поняла – кто . Паучье воинство, враги, которых она обхитрила, подкралось к нему молитвами мстительной политэкономши.
– Сегодня, шестого апреля, – Успенский качнулся на стуле, словно пытаясь оглянуться на календарь, висевший за спиной. – Тысяча девятьсот пятидесятого года. Накануне мне исполнилось семнадцать.
«В тюрьму», – Маша подумала, боясь спросить даже шепотом: об этом говорила Наташка.
– В тюрьму. Потом – в лагерь, – он усмехнулся. – ЧС – член семьи.
Даже потом, через много лет, вспоминая о страшном и пьяном разговоре, Маша так и не смогла ответить себе на главный вопрос: откуда в ней, родившейся и выросшей в семье, где никогда и ничего не обсуждали, словно бы от рождения жило предчувствие правды , которую, позабыв про сдержанную осторожность, профессор открывал перед ней. Времена, о которых он вспоминал, далеко отстояли от ее рождения, так что в этом смысле ничем не отличались от военных, совсем уже давних лет. Но военные времена всегда интересовали ее особенно – терзали памятью о миллионах погибших, среди которых были оба ее деда. Мамин отец, погибший в бою под Ленинградом, не нуждался в ее защите: ему досталась геройская смерть. Но другой, отец ее отца... В Машиной памяти он соединялся с теми, кто прошел рядом с ним по узкой деревенской улице, спотыкаясь и шевеля бессильными пальцами. Этих, погибших другой смертью, она узнавала в лицо. Ловила их черты в тех, кто спасся. В тех, кто, подобно ее отцу, сумел откупиться от паука.
Пятидесятые годы не относились к ее личной памяти. Об этих временах Маша знала только по книгам, когда искала ответы на экзаменационные вопросы. Может быть, поэтому они казались ей необитаемыми. Жизнь, какой ее помнила Маша, начиналась с середины шестидесятых. Раньше, до разговора с профессором, она не могла себе представить, что в ней словно бы живут и другие воспоминания : о времени, когда она еще не родилась. Не то чтобы Маша о нем помнила, но, слушая Успенского, она чувствовала что-то похожее на голос, который будто бы жил у нее внутри. Этим голосом, прислушиваясь опасливо и внимательно, можно было поверить любой рассказ об ушедшем времени: опознать в нем правду или ложь. Все, что говорил Успенский, было правдой. Не потому, что Маша ему верила. Просто его рассказ совпадал с неведомым кодом, который кто-то, склонившись к ее колыбели, вложил ей в душу. Как будто с самого начала она была принцессой из сказки, в которой родители не пожелали позвать на крестины ту самую страшную фею, но она явилась сама, неотвратимо и беззаконно, и никакая родительская осмотрительность не смогла побороть ее странный и страшный дар.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу