Прошло несколько минут. Пьеротти собрался с силами, поднялся и, осмотревшись, увидел, что к могиле со всех сторон тянутся люди. Несколько рабочих, два погонщика ослов, пятеро прохожих, с десяток продавцов, что опустили железные завесы своих лавок, а за ними три францисканских монаха в коричневых рясах и грубых сандалиях и семеро грузчиков с хлопкового рынка, продавец жареного гашиша с улицы Караимов, накрывший железным листом свою жаровню, кузнецы из кузницы Муграби, которые вытирали увлажнившиеся глаза потемневшими ладонями, суданские погонщики скота, бездельники из уличных кафе, учителя и ученики из иешив и медресе. Увидев их, Пьеротти понял, что все они, подобно ему самому, — сироты, потерявшие мать, и боль их «слышна в Раме, вопль и горькое рыдание» [108] Иер. 31, 15.
.
Обнаженная, мучнисто-белая, с закрытыми глазами, спящая женщина приблизилась к телу, упавшему среди кустов, и опустилась перед ним на колени. Она сняла с сына рубашку, слизнула кровь с его кожи, разгладила его лицо. Ее языку и пальцам казалось, что он спит и видит счастливые сны. Она пыталась поднять его с земли и отнести домой, но к этому времени Михаэль стал необычайно мягким и тяжелым, и она легла рядом с ним, как громадная собака, согревая его своим телом и не обращая внимания на людей, которые вышли из домов и дворов и в замешательстве собрались вокруг и глядели на них. В конце концов появился шофер «скорой помощи», который семь лет назад вез ее в родильный дом, укрыл женщину большим одеялом и забрал ребенка в приемный покой.
Кто-то оторвался от толпы и подошел поближе, за ним еще один, и еще, и вскоре над матерью поднялась большая груда маленьких сиротских камней, и Пьеротти тоже положил свой камешек, отступил назад и никогда больше не возвращался к этой могиле, чтобы раскопать и исследовать ее, хотя некий воровской инстинкт так и толкал его прокопаться к телу этой женщины, прикоснуться к ее костям, свернуться и побарабанить пальцами по ее ребрам, сложиться зародышем и укрыть боль своих висков в спокойствии ее лона. Ибо кто из нас не любил свою мать и кто не оставил ее — вот так, позади, на обочине — тающую, покинутую, рухнувшую, умирающую? Кто из нас не грешен перед ней? Кто не изменил пейзажу своего детства? Своему назначению? Той единственной правде, что у него в сердце?
Большие бетонные ромбы, точно клетчатая дорожка на спине гадюки, вели от задней двери приемного покоя в мертвецкую. Края ромбов тонули в траве, пробивавшейся в щелях между ними.
Служитель мертвецкой, высокий, худой и темноволосый человек с голубыми глазами, сопровождавший Якова, открыл перед ним дверь. Оттуда хлынул холодный воздух, коснулся его вечно разгоряченного лица, ударил в живот и вырвался наружу, словно торопился там огласить всем какое-то известие.
Тело лежало на высокой сверкающей металлической кровати и было покрыто полосатым одеялом, прижатым у горла и щиколоток. Яков развязал шнурки — показалась голова — и тут его пальцы скрючила судорога. Он рывком сорвал одеяло, обнажив тело целиком, и только тогда увидел, что служитель продолжал стоять рядом с ним. Он хотел было попросить оставить его одного, но тот вдруг заговорил:
— Твой мальчик?
— Да.
Мертвое тело было полностью обнажено и, как то всегда бывает, казалось меньше, чем при жизни. Кто-то уже очистил его от крошева засохшей крови, детские черты тоже стерлись с лица, и открытые глаза придавали ему серьезность и взрослость.
— Это неправильно, то, что ты делаешь, — сказал служитель. — Нельзя смотреть на него в таком виде.
— Не твое дело, — сказал Яков.
Но служитель не отошел и не опустил глаз. От него шел сильный запах табака.
— Ты не должен помнить его в таком виде, мертвым. Ребенка своего — его нужно помнить в том виде, как он стоял, играл, смеялся.
— Нет, — сказал Яков с поразившим его самого спокойствием. — Я хочу запомнить его таким. Чтобы знать, что он умер и больше не вернется.
Он схватил холодную, уже скованную смертью руку и слегка отодвинул ее от тела. Ниже подмышки обнажилась маленькая и четкая пулевая рана. Сантиметрах в двадцати под ней виднелось выходное отверстие — увядший мясистый лепесток, весь в желтых, синих и серых разводах, уродливый и пугающий своими размерами. В Биньямина попала одиночная пуля из автомата «узи» — мягкая и тяжелая, она пробила и разорвала легкие, ударила в лопатку, отскочила, попала в брюшную полость, прошла насквозь и вышла наружу над тазовой костью.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу