Когда я положил его на крест, то перед тем, как вбивать гвозди, попросил по обычаю прощенья. Не знаю отчего, но мне было больно предавать его смерти. И тогда он взглянул на меня добрыми, испуганными глазами — глазами не преступника, но просто несчастного человека. «Я прощаю тебе, брат мой», — сказал он мне своим тихим голосом. И один из стоявших вблизи утверждал, будто клеймо палача исчезло со лба моего, когда он это говорил, хоть сам я этому не верю.
Я не знаю, для чего он так меня назвал! Но из-за этого одного я тогда словно распинал родного брата. Ни с кем из тех, кто прошел через мои руки, не было мне так тяжело. Когда делаешь то, что делаю я, поневоле приходится время от времени взглядывать на жертву, и он — нет, он не походил ни на одну из прежних моих жертв.
Мне не забыть его глаза, когда он на меня посмотрел! Когда он сказал те слова!
Я так хорошо это помню! Я, сохранивший в себе все голоса и всю пролитую кровь — все, что вами давно забыто!
Отчего я должен страдать! Отчего я должен нести на себе все — ради вас! Отчего я должен брать на себя ваши грехи!
Мне ведь и плетьми пришлось его сечь на темничном дворе, как будто он и без этого не умер бы, — тело его у меня под руками было израненное и вспухшее. И так мне сделалось все постыло, что я едва смог поднять его крест.
Люди же возрадовались, когда я его поднял. Они кричали и ликовали, увидев, что он наконец распят. Я не запомню такой радости на лобном месте, какая была, когда я распял его! И они насмехались над ним, и глумились, и изрыгали хулу на несчастного, пеняя ему, что он возомнил себя их мессией, их Христом, — и что они там еще про него говорили… Они плевали в него, смеясь над его страданьем. Он зажмурил глаза, чтобы не видеть людей в ту минуту, когда он спасал их. И, быть может, старался думать о том, что все же он царь их и божий помазанник. Терновый венец, ими сплетенный, смешно свесился набок на его окровавленной голове. Мне стало тошно смотреть, и я отвернулся.
Но прежде, чем он испустил дух, сделалась тьма по всей земле, и я слышал, как он громким голосом возопил:
— Боже мой, боже мой, для чего ты меня оставил!
И тогда мне стало совсем невмочь видеть это все. Вскоре затем он умер, что было благо. И мы тотчас сняли его, ибо наступала суббота и нельзя было оставить его висеть на кресте.
Когда все ушли готовиться к субботе и вокруг наконец опустело, я сел там, на лобном месте, средь трупного смрада и нечистоты. И, помню, сидел под звездами до поздней ночи. Тогда-то и надумал я направить стопы свои к богу, дабы с ним поговорить.
И, покинув землю, я отправился в небеса, где хотя бы дышалось вольней и легче. Я шел и шел, сам не знаю сколько. Он обитал ужасающе далеко, господь бог.
Наконец я увидел его перед собою: он величаво восседал на престоле средь небесных просторов. Я устремился туда и приступил к нему, положив свой кровавый топор к подножью его престола.
— Мне постыло мое ремесло! — сказал я ему. — Не довольно ль я его справлял! Пора тебе меня освободить!
Но он сидел, вперившись в пустоту, недвижимый и словно окаменелый.
— Слышишь?! С меня довольно моей палаческой службы! Мне ее долее не вынести! Не могу я жить средь крови и ужасов, средь всего, что свершается твоим попущением! И какой во всем этом смысл, можешь ли ты мне сказать?! Я нес свою службу верно, делал все, что было в моих силах, но нет более сил моих! Мне не выдержать этого! Будет с меня! Ты слышишь?!
Но он меня не замечал. Шаровидные очеса его, пустые и мертвенные, уставлены были в пространство, как в пустыню. Страх объял меня тогда и нестерпимое отчаянье.
— Сегодня я распял твоего единородного сына! — крикнул я в диком неистовстве. Но ни одна черта не дрогнула в суровом, бесчувственном лице его. Оно словно вырублено было из камня.
Я стоял средь холодного безмолвия, и ветер вечности пронизывал меня своим ледяным дыханьем. Что мне было делать? С кем говорить? Не было ничего! Мне оставалось лишь взять свой топор и отправиться обратно тою же дорогой.
Я понял, что он не был его сыном. Он был из человеческого рода, и надо ль удивляться, что обошлись с ним так, как принято у них обходиться со своими. Они распяли всего лишь одного из себе подобных, как было у них в обычае. Я шел, негодуя и возмущаясь, и зяб на обратном пути.
Его не стало, как и других, и он обрел покой. Моя же злосчастная душа осуждена длить сей путь ныне и присно, и во веки веков. Я должен был вернуться на землю и вновь ступить на скорбную стезю — иного мне не дано. Мне никто не поможет!
Читать дальше