Однако для устройства частной жизни в чужих условиях — да еще жизни одинокой, без поддержки — требуется немалое время. На хуторе К. в моем распоряжении было только лето. Будь таких лет несколько, кто знает… Но мне подарено было, повторяю, лишь одно лето. Каждый день, когда сын спал, я штудировала русско-эстонский словарь… А чего я хотела, положа руку на сердце?
Я хотела, чтобы со мной здоровались. Выражаясь точнее, чтобы хотя бы отвечали на мое приветствие. Но на мое приветствие, как и раньше, не отвечали. Младшие Калью, когда я им протягивала гостинцы, по-прежнему угрюмо, мгновенно и молча выхватывали их из моих рук — притом с неизменным паническим страхом в глазах, больше, разумеется, перед родительской расправой, чем перед моей чужеродностью… Одним из многочисленных подтверждений тому — хотя какие уж там “подтверждения”! — была, например, возведенная в ритуал акция посильного мщения: мой висящий возле веранды рукомойник, куда я, обычно ночью, заблаговременно наливала воды, они чуть ли не у меня на глазах — с регулярностью благочестивой молитвы, каждое утро переворачивали. Дерзко, безо всякого страха. Юные герои партизанской войны…
И такое положение вещей мне не казалось из ряда вон выходящим. К этому времени во мне уже прочно (вернее, навечно) укрепилась привычка к изгойству. Я еврейка, а это значит, что в стране моего рождения, еще до того, как я появилась на свет, мне назначена была роль “не такой”, “чужой”, “виноватой”, немилой (это единственное определение без кавычек). На хуторе я, собственно говоря, продолжала пребывать в привычном статусе. При разнице причин, приведших меня к “назначению” на эту роль, сама роль осталась прежней.
Помню момент, когда я была даже рада своей чужеродности. Я помню его особенно хорошо потому, что с него, как с некой точки во времени, хуторские события начинают мелькать с другой быстротой. Контролю эта скорость не поддается. Гайка слетает с резьбы, подламывается опорно-несущее устройство, и вся конструкция с грохотом обрушивается. (Несмотря на то что в этом обвале, особенно при замедленной съемке, можно заметить и словно бы отдельные торможения.)
Э. Л. написала письмо Андерсу Калью, где просила его разрешить мне собирать в саду опавшие ягоды. Разумеется, за плату. В смысле: я должна была платить Андерсу за каждый стакан купленных (собранных) в саду ягод. Будучи подкаблучником, Андерс со страху иногда совершал совсем нелепые поступки. Вместо того чтобы сказать об этом письме жене (которая, разумеется, пресекла бы такое дело в зародыше), он сказал мне, что собирать ягоды разрешает, а жене не сказал ничего (видимо, понадеявшись на эстонский “авось” — думаю, такая штука существует даже у вполне рациональных этносов). Ни сном ни духом не ведая, что Ванда не введена в курс дела, я одним совсем не прекрасным днем начала подбирать злополучные ягоды чуть ли не у нее перед носом.
Ярость Ванды я описывать даже не берусь. Охочих до точных деталей я бы отослала к любому учебнику физиологии. Там следует прочитать раздел о стрессе и соответствующих огромному выбросу адреналина вегето-сосудистых реакциях, к каким относятся: резкая гиперемия (покраснение) кожных покровов, расширение зрачков, профузное (обильное) потоотделение — и т. п. На мой взгляд, строгий аскетизм в описаниях подобного рода куда выразительней поэтических метафор.
Величину своего стресса она, надо отдать ей должное, пыталась уменьшить, как могла. То есть кричала. Выражаясь точней, она орала как резаная. Подступив ко мне вплотную и наклонившись, иными словами, снизойдя до моих метра шестидесяти (что невольно снижало и ее пафос), она выхлестывала раскаленную свою лаву непосредственно мне на темя.
Грязевой поток, что и говорить, был мощен.
Но я не понимала в нем ни единого слова.
Конечно, общий смысл филиппики до меня доходил: было ясно, что меня в моих действиях отнюдь не поощряют. Однако, наблюдая сквозь опущенные веки за птицами — за птицами, которые, видно, привыкли к Ванде гораздо больше, чем я, а кроме того, сильнее, чем я, были соблазнены опавшими ягодами, — наблюдая за птицами, которые, подскакивая, безбоязненно расклевывали просторный красно-черно-зеленый ковер из малины, красной и черной смородины, крыжовника, — наблюдая за этими птицами, я впервые оценила: как хорошо, что я, как и они, не понимаю чужого языка. Сколько же я сохраняю себе этим нервов!
Читать дальше