Открывает книгу ранее не публиковавшееся интервью поэта “О музыке”, данное автору весной 1995 года. Бродский высказывал свои музыкальные пристрастия (любовь к Баху, Гайдну, Вивальди и Моцарту; нелюбовь к Чайковскому и Вагнеру) и ранее. Однако во всех его бессчетных интервью музыкальная тема являлась, как правило, побочной. Здесь же, попав в руки целенаправленного и профессионального собеседника, поэт договаривает до конца, суммирует многие полуслучайные намеки и оговорки.
Следующий текст Бродского, маленькое эссе “Remember her”, — единственный в его жизни опыт музыковедческой рецензии, посвященный двум лондонским постановкам оперы “Дидона и Эней” Генри Пёрселла. Опера эта связана не только с одноименным стихотворением Бродского 1969 года — она входила в устойчивую мифологию ахматовского кружка (к которому принадлежал молодой Бродский), сложившуюся вокруг посвящения цикла Ахматовой “Шиповник цветет” сэру Исайе Берлину. Пластинку с записью этой оперы отправил с Ахматовой из Англии в подарок Бродскому Стивен Спендер: “Получатель подарка слушал пластинку месяц за месяцем, пока не понял, что знает ее наизусть. Пластинка находилась на диске проигрывателя и 5 марта 1966 года, в день смерти Ахматовой, владелец диска поставил иголку на предпоследнюю дорожку — и зазвучала ария Дидоны „Remember me”, „Помни меня””.
Цитированного, вероятно, уже достаточно, чтобы привлечь к книге Петрушанской внимание не только узких специалистов, но и просто благодарных читателей. С точки зрения узкого специалиста скажу, что наибольших успехов автор добивается не в описи музыкальных реалий и подтекстов Бродского, а в анализе тонких, еле уловимых соответствий между поэзией и музыкой. Причем музыкой не только в этом случае очевидной (барокко, джаз), но и Бродскому не столь уж близкой (Шостакович, Шнитке). С точки же зрения благодарного читателя добавлю, что монография Елены Петрушанской подтвердила для меня вещь и без того несомненную: Бродский, как юный, так и поздний, при всей декларируемой монотонности был и остается поэтом несомненного мелического начала. Недаром Шеймас Хини озаглавил эссе, посвященное его памяти, “Песнеслагатель”.
± 1
А. П. Люсый. Крымский текст в русской литературе. СПб., “Алетейя”, 2003, 314 стр. (“Крымский текст”).
“Гиперборейская античность”, о которой пишет в предисловии к “Мифологам Серебряного века” Нина Гончарова, на отечественной почве обрела наглядное воплощение в форме “петербургского” и “крымского” текстов. Автором термина “петербургский текст” является В. Н. Топоров, а самому термину, если не ошибаюсь, не менее трех десятилетий2. Появление зеркального понятия “крымский текст”, давшего название серии, вполне логично: если Таврида для античных греков олицетворяла крайний север, то для гиперборейского Питера Крым воплощает крайний юг, таящий следы не сумрачной Киммерии, но скорее солнечной Эллады.
Провести анализ этого “крымского текста” и взялся в своей новой книге А. П. Люсый. Автор, известный монографией о творчестве “гениального, но полузабытого” (по определению Ю. М. Лотмана) поэта конца XVIII века Семена Боброва, и здесь избирает его в качестве отправной точки. Бобров в “крымском тексте” занимает, по Люсому, место Гомера. Утверждение хлесткое, но в данном случае, вероятно, справедливое. Увлекательное филологическое путешествие, соучаствовать в котором приглашает читателя Люсый, начинается от берегов бобровской “Тавриды”, минует слезы “Бахчисарайского фонтана”, сладкозвучные напевы Батюшкова, Вяземского и Фета, морские бури Тютчева и Мандельштама, делает неспешную остановку в доме Волошина, утверждавшего, что в основу топонимики Крыма и Киммерии (как, впрочем, и Кремля) заложен “один и тот же основной корень крм, который в древнееврейском языке соответствует понятию неожиданного мрака, затмения и дает образ крепости, замкнутого места”. Далее, помахав рукой “Даме с собачкой” и отсалютовав “Острову Крыму”, автор устремляется уже в некий “детерриториализованный” и “ретерриториализованный” постмодернистский “Посткрым”.
Ощущение по прочтении книги довольно противоречивое. С одной стороны, автор по мере сил систематизировал и перелопатил громадный материал. Многие страницы написаны живо и увлекательно, наблюдения же и выводы вполне основательны. С другой — то и дело, как чертики из табакерки, выскакивают то явно притянутые за уши Фуко с Гадамером, а то и вовсе Эпштейн с Ямпольским. Я, собственно, не против, ввязываться в спор о терминах не собираюсь, но читать, что неистовый Виссарион “предстает основоположником — нет, не развенчания, но превращения образа Тавриды в симулякр, образ, утративший свою реальность, своего референта, и в то же время в „машину письма”” — как-то диковато.
Читать дальше