Тем же пониманием традиции пронизано кавафисовское отношение к жизни как к путешествию — на нашей почве укорененное Мандельштамом и развитое Бродским. Мне, как “бродсковеду”, неимоверно интересно было проследить изобилие параллелей и перекличек Бродского с прозой Кавафиса. Скажем, сторож с колотушкой из ранней зарисовки “Ночь в Калиндери” предстает у Кавафиса “бесстрастным измерителем Времени”, а в позднейших “Схолиях к Рёскину” поэт роняет: “Когда мы говорим „Время”, то имеем в виду самих себя”. Бродский, озаглавивший свое эссе о Кавафисе “Песнь маятника”, как известно, стремился приблизиться в своих позднейших стихах к “монотонности звучания времени”. Или в рецензии на издание “Народных песен острова Карпатос” Кавафис цитирует апокрифический разговор Богородицы с распятым Сыном, живо напоминающий финал “Натюрморта”, — это 1971 год, и Бродский читать этого по определению не мог.
Замечательно историческое и эстетическое проникновение Кавафиса в творчество византийских поэтов, в первую очередь Романа Сладкопевца (V в. н. э.), введшего, как знают немногие, рифму в византийскую поэзию. Рассуждения Кавафиса, виртуоза свободного стиха, о рифме поражают своей основательностью. Трогательная подробность: поэт чрезвычайно гордится греческим происхождением самого слова “рифма”.
И последнее. Сколь ни бессобытийную внешне жизнь прожил Кавафис, сколь поздно ни пришла к нему известность, последние десятилетия поэта были согреты признанием и уважением таких замечательных его почитателей, как Т. С. Элиот, Вирджиния Вульф, Арнольд Тойнби и в первую очередь Эдвард Морган Форстер. Переписка с последним, завершающая том прозы, дает некоторое представление о конгениальности Кавафису его адресанта.
Мифологи Серебряного века. В 2-х томах. Составитель Н. Гончарова. М. — СПб., “Летний сад”, 2003 (Библиотека девяти муз). Т. 1. Ф. Зелинский, А. Кондратьев — 462 стр.; Т. 2. Д. Мережковский, В. Брюсов — 336 стр.
В одной из статей упомянутой выше “Русской Кавафианы” С. Б. Ильинская писала об “отчасти параллельных” путях развития Кавафиса и поэтов русского серебряного века. Книга, подготовленная известным ахматоведом Ниной Гончаровой, является едва ли не идеальной иллюстрацией этого тезиса. Античность, характеризуемая во вступительной статье составителя как “некая универсальная пракультура, культура на все времена”, стала для творцов серебряного века если не второй родиной, то чрезвычайно мощным катализатором. Она провоцировала философские и богословские искания, культурологические построения и филологические споры, экзистенциальные стратегии поведения и археологические открытия. О феномене “гиперборейской античности” на русской почве, как и о “дионисизме/аполлонизме” Вяч. Иванова и прочих символистов, написаны тома и диссертации. С известной долей наглости параллель можно отыскать разве что в итальянском Возрождении — но на то оно и было золотым веком европейской культуры.
Как тут не припомнить мысль Бродского о том, что наиболее плодотворным для творчества Кавафиса было стремление к органическому слиянию античной и христианской традиций? Причудливым образом интерес Кавафиса к фигуре Юлиана Отступника аукается с аналогичным обращением к нему Дмитрия Мережковского.
Для творцов серебряного века античность была категорией вневременной, породительницей универсальных архетипов — и одновременно потрясающе современной. Отнюдь не эстетским стремлением к архаике либо экзотике продиктованы “Аттические сказки”, изданные замечательным филологом-классиком Ф. Ф. Зелинским в начале голодных 20-х годов ничтожным тиражом на скверной оберточной бумаге. Только умственной глухотой большевиков можно объяснить тот факт, что в зловещих Красных Гарпиях, терзающих голодом гиперборейского (!) князя Финея (сказка “Царица Вьюг”), они не узрели неслыханной по тем временам карикатуры. Слава Богу, автор остался жив и еще едва ли не четверть века мог писать свои глубокие и умные книги, прозревая в “задушевном символизме” и сакральной эстетике греческого мифа корни христианства.
Александр Кондратьев, в отличие от Зелинского, не следует древним мифам, но творит собственную мифологию — почти неотличимую от “настоящей”, ибо она пронизана тем же благоговейным восторгом и ужасом перед повседневным, едва ли не бытовым присутствием в жизни божества. Созданные Кондратьевым мифологические герои чрезвычайно пластичны и живописны — они лишены отчуждающего флера волшебной сказки и движимы тем же накалом страстей, что и персонажи великих греков.
Читать дальше