Жолковскому удалось то, к чему всю жизнь стремился другой американский профессор, преподававший одно время в тех же местах: он умудрился представить свою жизнь в виде куска свежего хлеба с альпийским маслом и альпийским же медом. Оказалось, что лучший способ — сделать ее предметом анализа, но не тартуского, а “жолковского”, сугубо тематического. Будущему исследователю здесь существенно облегчили задачу — Жолковский сам обозначил все свои инварианты: пресловутый велосипед, самолет, автомобиль (а также страх его утраты), гастро- и ректоскоп, сватовство, развод... — а если уж пародировать автора и дальше, вспомнив, например, его статью об экстатических мотивах у Пастернака со всякими “привставаниями”, “проползаниями”, “растеканиями по” — то “ужинание с друзьями”, “перемещение по вертикали”, “отказывание от встречи с назойливым и самодовольным собеседником”... Главным же инвариантом этой на редкость удачной жизни будет все-таки изумленное восхищение перед очередным проявлением таланта Верховного Автора: “Его взгляд упал на газетные заголовки — новости были на удивление утешительные”.
Правда, есть еще один важный лейтмотив: ускользание. Жолковский ненавидит принадлежать к некой уже определившейся общности; он вообще за Пастернаком и Фрейденберг мог бы повторить их любимый каламбур “ОпределИть — значит опредЕлить”. Именно поэтому он ускользает из любых групп — будь то даже его любимая группа машинного перевода; резко меняет занятия, жен, места проживания — чтобы никоим образом не закоснеть, не уместиться “в формовщика повязку”. “Эросипед” и его многочисленные продолжения, пока не систематизированные автором и не собранные в новую книгу, — как раз и есть хроника лавирования между сциллами и харибдами, красными и белыми, одинаково тоталитарными дискурсами государственников и либералов (и эту парную тоталитарность Жолковский не устает высмеивать): быть паршивой овцой в любом стаде — единственный способ прожить непаршивую жизнь.
Остается добавить, что чтение этого обаятельного и душеполезного цикла, подобное дуновению кондиционера в знойный день, будет еще и чрезвычайно плодотворно для любого, кому захочется изучить истинного шестидесятника. Жолковский не любит этого слова, но любит явление; и шестидесятники, в общем, действительно были бы куда как милы, не сопутствуй им еще и идеология шестидесятничества, выдуманная уже постфактум. Апология дружества, полуподпольной фронды, полусоветского романтизма — все это не особенно привлекательно. А вот здравый смысл, оптимизм, верность своему клану — все это симпатично, и не зря Жолковский так упорно называет себя Аликом. На вечный вопрос автора этих строк, что стало с Шуриком, “Эросипед” отвечает: ничего, не пропал. Шурик-Алик, программист, или лингвист, или машинный переводчик, чей облик исчерпывающе описывается двустишием “Очки, скелет и студбилет” (как дразнили Жолковского в юности), пленил некоторое количество кавказских пленниц, написал дикое количество работ, объездил весь свет, сделался американским профессором и очень мало переменился. Разве что желудок себе испортил. Но жизнерадостность не означает всеядности.
Дмитрий Быков.
"...Продолжаю верить в белую идею"
П. Б. Струве. Дневник политика (1925 — 1935). М., “Русский путь”;
Париж, “YMCA-Press”, 2004, 872 стр.
Прошу прощения за цитату из своей же прежней заметки “Социальное веховство Петра Струве” (“Новый мир”, 1998, № 4): “Послефевральское фиаско освободительной идеологии, позорное политическое банкротство ее носителей, большевизм, активное сотрудничество с Белым движением, наконец, чужбина — естественно углубили и уточнили мировоззрение Струве. Но, как говаривали в старину романисты, это уже другая история”.
И вот сейчас эта “другая история” перед нами: на первый взгляд неподъемный, многостраничный том эмигрантской публицистики П. Б. Струве. Но тот, кто еще и теперь не смирился, несмотря на всю мишуру, с гибелью русской цивилизации в прошлом веке, кому и посейчас небезразлична альтернативная, “белая”, публицистическая и политическая русская мысль, — прочтет эту объемную книгу не заскучав, с карандашом в руке — и не пожалеет об этом.
Бывший марксист, а потом кадет, а потом “веховец” (замечательно, что он не коснел, как многие, в усвоенном с юности, а все время мировоззренчески развивался), Струве в эмиграции мыслил так:
Читать дальше