После таких объяснений я каждый раз подолгу перевожу дух. А затем впадаю в покорную тоску забитых и никчемных…
Сейчас я тоже начинаю в нее вплывать, и это невероятное облегчение после затяжного приступа леденящего ужаса и звенящей, как сухожилие на дыбе, душевной боли.
Но проклятая фантазия не желает знать правду — неотвратимо, как солнце, над моим внутренним горизонтом все ярче и ярче восходит ее детски припухлое личико, чуточку растрепанная студенческая прическа, в каштановых распадках которой вспыхивают и тают бледно-голубые младенческие змейки, нежная мочка со светящейся жемчужной гвоздичкой из сокровищницы сказочных пряностей… В мгновения задумчивости взгляд ее темно-коричневых и прозрачных, словно “Вана Таллинн”, внимательных умненьких глаз становится горестным и кротким, но, заметив, что я на нее смотрю, она отвечает радостной доброй улыбкой очень хорошей девочки. Она на редкость хорошая девочка, хлебнул бы я с нею горя. Как и она со мной. Выплетая по телефону возвышенные иносказательности, мы время от времени выбредаем и на ту тему, что же все-таки предпочтительнее — радоваться и платить страданиями или и не радоваться и не платить, и она неизменно настаивает на том, что она платить готова. Я с многозначительным вздохом (какое, мол, вы еще дитя…) даю понять, что никакой виноград не стоит той изжоги, которую он за собою влечет, однако болезненный спазм в глубине безошибочно сигнализирует мне, чего я на самом деле страстно жажду: окунуться в счастье с нею хотя бы на один вечер — пускай потом убьют.
Но… Ничего, ничего, молчание. Виноград любви для меня теперь вечно зелен, словно бессмертное древо жизни.
До меня наконец-то доходит, что это с моей стороны нехорошо — грезить о ней, обмякнув на унитазе в позе роденовского мыслителя, и я влачусь обратно через мерцания и водоросли кунацкой (тень на обоях снова удалось миновать взглядом, хотя ночью она особенно любит попадаться на глаза) мимо переливающейся черкесской карлицы, по изученному меандру, затаив дыхание у Гришкиной опочивальни, приложившись коленом к дедовскому сундуку с казачьей амуницией, — к себе на остывшее ложе тоски. Не тоски — безнадежности.
Мое дело — будить надежду в других, на себя у меня ничего не остается.
Мне так страшно погрузиться в бескрайнюю тьму, что я не решаюсь сомкнуть веки. Бессонный мегаполис струит сквозь волнистое стекло свои вечные слезы по моим стенам и потолку, и мне даже неинтересно припомнить, что там за окном — лето, осень, зима… Я ли это замирал от восторга перед барашковым инеем, выдохнутым на деревья банно-прачечным комбинатом?.. Я ли это шептал захлебывающиеся слова благодарности неведомо кому, улетая взглядом с холма в золотые коридоры осеннего леса?.. Красоты природы давно выдохлись, ибо выдохлись неслышные сказки, которые я себе рассказывал о них. Но чужие рассказы — кистью, а особенно словом — обладают почти прежней властью над моею душой. А вот над телом… Да мое ли это тело, заплывающее мертвой водою подземных болот, еще, казалось бы, позавчера так обожало и кусачий мороз, и палящую жару, и ледяной кипяток горной речки, и могучую ласку южного моря?.. Не было счастья самозабвеннее, чем плыть и плыть, покуда не останешься один меж бездной сверху и бездной снизу!.. Но теперь я сразу же начинаю прислушиваться, не сводит ли большой палец, не слишком ли самостоятельно трепыхается сердце — какой уж тут, к черту, полет меж безднами…
Странное дело — чем более унылой и беспросветной становится моя жизнь, тем сильнее я страшусь ее потерять. А ничего странного: испустила дух греза — осталась дрожащая тварь. Которой пболки (полкби) родимых книг представляются квадратными пастями, набитыми мерцающими неровными зубами. А тени колец на оконных гардинах — поджидающей своего часа коллекцией наручников. Ну а круглые днем молочно-белые абажурчики люстры, разумеется же, поблескивают виноградной гроздью, вечно зеленеющей над моим ночным одром.
Наконец я осознаю, что меня раздражает гулкое болботанье, разносящееся ночным эхом в пустом каньоне двора, — да, это какой-то идиот что-то внушает почтительной тетке, явно наслаждаясь неотразимостью своей логики, — счастье, открытое лишь им одним, идиотам. Накаляющаяся ненависть обостряет мой слух, и я понемногу начинаю различать слова.
Лучшими частями бараньей туши, наставлял идиот, являются спинная часть и задняя ляжка, они содержат меньше всего соединительной ткани. Они употребляются для жарки и запекания. Лопатку и грудинку целесообразно тушить и варить. Шея, голяшки, голова и ножки используются для приготовления студня.
Читать дальше