Ведь я их вечный должник, провожать их ко сну — моя неусыпная забота. О которой приходится вспоминать если и не с утра, то едва ли не с полудня: черт, во Владивостоке уже вечереет, как бы Ирка не улеглась… Впрочем, если ее и разбудить, она не рассердится: еще в колыбели она приказала себе не заморачиваться, и никаким урокам судьбы с тех пор не сдвинуть ее с этого мудрого принципа.
Два развода, никакой толковой профессии — хорошо еще, новое время принесло новые красивые слова: не секретарша, а какой-нибудь менеджер по минету, не парикмахерша, а визажист… Я и сам однажды подкидывал Ирке деньжат на обустройство фитнес-камеры в ее собственной хрущобе, но средств достало только на неполную перепланировку — так и торчит элегантное парикмахерское кресло среди до нелепости разъехавшейся ванной, из стен которой там-сям пробивается извивающаяся проволока, напоминающая прическу каких-то горгон. Одну из которых я как-то даже застал у Ирки в кресле — стрижет и укладывает она, наверно, неплохо, ее, бывает, зовут в лучшие дома столицы Приморья.
У старшего ее пацана, похоже, не в порядке какая-то церебральная органика — очень уж он пухлый и серьезный для двоечника, у младшей, шустренькой, что-то с почками — другая мамаша затаскала бы по врачам и курортам или по крайней мере истерзалась бы, что не имеет такой возможности, но у Ирки на семьдесят семь бед один ответ — а, обойдется!..
Ей и годы не в годы — все такой же хорошенький паж с оттопыренной как бы в комической озадаченности нижней губкой и заранее беззвучно смеющимися шоколадными глазками. Я даже не знаю, на какие шиши она живет, — подозреваю, там пасется еще с десяток заезжих молодцов вроде меня: с нею на диво отрадно встряхнуться, хоть на три-четыре дня и ночи перевести дух от каторжной необходимости, ни на миг не расслабляясь, просчитывать последствия каждого своего шага. Когда я еще только начинаю прикидывать, как бы к ней выбраться, мне уже заранее начинает все сходить с рук, и даже бабок откуда-нибудь сваливается ровно столько, чтобы три-четыре дня не думать о деньгах, и даже дети ее на удивление кстати оказываются у бабушки или у подруги, когда она, беззвучно смеясь от счастья, бросается мне на шею в своем навеки недоделанном предбанничке.
Скатываемся по бетонно-бункерной лестнице, закатываемся под вечной изморосью в какой-нибудь приморский кабак, и поныне не расстающийся со спасательным кругом имен “Фрегат”, “Бриг”, а не какой-нибудь “Танкер” или “Сухогруз” (левак всегда подкатывает по первому посвисту), гудим до утра, допиваем где-то под фонарями с какими-то морячками и морбячками, сами такие же морячки и морбячки, ввязываемся в какие-то приключения, неизменно заканчивающиеся миром и дружбой (держи краба, протягивает мне кто-то из темноты едва различимую растопыренную пятерню, и я сцепляю ее со своей, такой же мозолистой, железной и татуированной), пошатываясь, взбираемся по ночной лестнице, через каждые две ступеньки надолго припадая друг к другу, потом, уже мало что соображая, плещемся под душем в ее фитнес-камере, вывернутой проволокой внутрь, и совсем уже без сил плюхаемся в океанские колыхания ее огромной тахты типа траходром.
Сил, однако, у нас достает денька так на три, — этот жилистый царапучий мальчуган заводит меня до исступления, мне едва удается выкроить передышку — раз это мне зачем-то нужно, она и на это согласна — побродить по запущенному берегу океана . Разумеется, чтобы во что-нибудь не вляпаться, глазам приходится больше следить за береговой кромкой с толченым кирпичом, истертыми прибоем устричными раковинами да тугими, как хороший холодец, отвергнутыми родной стихией медузами, — но воображению-то за дымкою туманной открывается именно океан, безбрежность за вереницей уходящих за горизонт острогорбых островов, оплетенных японской графикой, — какой же еще она может быть у врат Японского моря!
С Иркой нелепо говорить о будущем, о любви до гроба: сейчас мы счастливы, а все остальное — чистое занудство. И когда я ей звоню, она тоже не разводит сложностей — где я, с кем, когда приеду: она рада, и довольно. А кто там с нею колышется на нашей океанской тахте, я тоже не заморачиваюсь, — какой-нибудь старпом, бортмеханик… Счастливо ночевать, дружище, семь футов под килем, семьсот футов под шассями, два дюйма до пупка… Как у меня, когда я с нею. Чистая ракета на старте…
Образ недоступной беззаботности отзывается во мне особой горечью, но, благодарение богу, не вызывает желания отравить чужую радость, так далеко моя ущербность не заходит.
Читать дальше