ВЕДУТ ЕЩЕ
Это был Лебедев. И меня это не удивило. Значит, он тоже здесь. Тоже переплыл на пароме, не послушавшись их ржавых голосов. Куртка на нем была изорвана, он уже был почему-то босой. Светлый чуб растрепался. птицы смотрели на него, повернув костяные морды. Лебедев был строен, широкоплеч. Он не плакал, не горбился, не пытался бежать, хотя его не держали, просто вели под дулами.
Остановились. Дети с забрызганными ликами глядели на него. Он был цел, жив, высок, красив. И тогда к нему приблизилась галдящая птица — ахала-лаха! — и вдруг взмахнула черной лапой, и лицо Лебедева сразу обагрилось, куртка распалась надвое, обнажая грудь и живот. Две другие птицы схватили его за руки и растянули их в стороны. Я окунул лицо в тину и жижу, но они уже навсегда проникли под мои веки: птицы, дети.
И долгий крик сержанта. Ну да, я его уже не слышал, а видел, кричание. Оно уходило конусообразно ввысь, очень чистое.
И я думаю, что Паки Паки населена такими кричаниями. А сам я храню безмолвие. Вначале я пытался все объяснить, рассказать о птицах, детях и тростнике, но меня не понимали те, кто на следующий день пришли за нами в ущелье, спустились на вертолетах, приехали на бронемашинах. И тогда я перестал им говорить. Что толку. Я вообще не уверен, что они действительно пришли, что они действительно есть. Но я точно знаю, что есть птицы, дети.
НЕЖНОЕ ДЕРЕВО и ТРОСТНИК
А я остался один.
subБоливар /sub
Виктору
sub1 /sub
Самум зарождался на огромном пространстве нагорья. Издалека он был похож на черного червячка или, может быть, сгоревшее дерево. Но это обугленное деревце было живым, оно шевелило сучьями и даже перемещалось. В иллюминатор оно хорошо было видно. И нагорье. Олехнович ткнул пальцем в его сторону и покачал головой. В вертолете было жарко, по темным лицам плыл пот. Нутро вертолета гудело и равномерно сотрясалось.
Но что-то здесь было не так.
Да, ведь внизу по руслам речушек, под скалами белели клочья снега. Был январь. И на всех бугрились ватные бушлаты, у офицеров — с цигейковыми воротниками, уши зимних шапок были опущены и у многих даже завязаны на подбородках. И все же было жарко, а где-то вдали вытанцовывало древо самума. Олехнович коротал время полета с бруском и ножом, трофейным, — обычное его занятие. Острие ножа всегда кажется ему недостаточно острым, он говорит, что арабские клинки проверяли так: бросали на него волос, об острый клинок волос должен был порезаться . Правда, добиться такой остроты ему никак не удавалось. Он сетовал на качество стали. Дамасскую сталь закаливали, окуная ее в кровь и потом мчась с клинком в руке на скакуне. Но зато все ножи в их комнате были бритвенными, ребята на Олехновича сердились, после его заточки легко было нечаянно порезаться — до кости. Его ножами и ранились, разрезая хлеб или колбасу. Консервную банку такой нож протыкал сразу насквозь. Стол был в порезах и углублениях от мыска. Но на Олехновича эта процедура — шарканье бруском по лезвию — явно действовала особенным образом, медитативным. Это был его способ самоуглубления . Он дышал ровно и мощно, как будто спал на ходу, и глядел вокруг — ничего и никого не видя. А по завершении этой процедуры всегда был добродушен, его глаза даже казались небесными. Обычно в таком состоянии он садился за письма домой — старикам родителям, жене, сыну; хотя тот еще читать не мог, ему едва исполнилось три года, но Олехнович писал именно ему письма, Мартыненко видел такие конверты, подписанные: «Максиму Олехновичу». Фотография щекастого голопуза висела над кроватью Олехновича. Когда нескладный старший лейтенант занимался любимым делом, его движения становились скупыми и точными, весь он подбирался, преображался на глазах.
Все-таки странно лететь в вертолете, слушать шум двигателей, видеть ребят, нагруженных, как верблюды, автоматами, вещмешками, «лифчиками» с магазинами, радиостанцией, спальниками, лететь над январским нагорьем с маленьким танцующим самумом и думать о будущем, которого нет, которое лишь возможно, — но и в это верится с трудом.
Какие-то причуды времени, ощущения времени. В напряженные моменты это всегда происходит, время то замедляется, почти останавливается, то летит, и ты лишь успеваешь заметить его просверки, как будто просверки августовских звезд.
О будущем нет и речи. Здесь, над нагорьем, есть только настоящее. Вертолеты летят. И кто же знает, что будет дальше? Они легко падают, продырявленные из какой-нибудь засидки очередью, ударом ракеты.
Читать дальше