и успокоюсь в земном ядре
чтобы окутавшись первородной
плотью спрессованного огня
стать наконец навсегда свободной
там где давно уже ждут меня
* *
*
Мудрая черепаха с душой летучей,
ледяная глыба с кровью горячей —
сращение странное — но и этот случай,
если вдуматься, можно считать удачей.
Какая выпала карта, какая карма —
в небесной комбинаторике не бывает лишним
никакой расклад. Нарастает жар мой —
за концы одного луча держимся со Всевышним.
Это все изнанка, дрожь, сердцевина плача,
а снаружи панцирь, броня, костяная птица.
Под щит ледяной отростки нежные прячу,
коллапсируя, стягивая границы,
выполняя честно поручение — чье, не знаю,
за которое неизвестно кому ответим —
усиливая преграды, крепости воздвигая,
наращивая изоляцию между Тем и этим.
Кононов Николай Михайлович родился в 1958 году в Саратове. Окончил Саратовский государственный университет. Автор нескольких книг стихов и прозы. Постоянный автор “Нового мира”. Живет в Санкт-Петербурге.
Журнальный вариант.
I
Я пытался вообразить свою мать 1.
Но она никогда не давалась мне, будто совсем не хотела оживать — даже в лучах моей памяти. Все напряжение оборачивалось густеющим снежным облаком.
Но самый тягостный выход из этих страстных медитаций — она с лицом моего отца. Но равная ему лишь в границах тех слов, которые я мог навязать этому зрелищу.
И я говорил, говорил, говорил...
Ну наконец-то — вот она, пусть даже в личине моего отца, с его невыразительным лицом — то есть та, которой у меня точно не было.
Но и он, принимающий личину моей матери, остающийся сам собою, оскудевал, делался бесполезным, так как уже ничем мне не угрожал. Как фальшивый Кронос, который поглощает меня, совсем меня не пожирая. Словно я — кольцо.
Мне трудно это сразу объяснить.
И мне нравилось в детстве (да и в отрочестве, и — что уж тут скрывать! — и позже, и позже… тоже мне нравилось) напялить на себя картонную маску милого понурого слоника или шкодливой лукавой мышки. Других у меня не было. Маски зверьков, перепутанные с канителью, хранились в наилегчайшей коробке с прочей новогодней утварью. Долгие-долгие годы. На одном месте. На одной высокой полке. Как символы неизменности моего утлого мира. И я отмечал, как перерастаю эти детские маски. Как они теснят меня больше и больше. Как подозрительно пахнет папье-маше твердеющей изнанки. Как пылит в нос, как отшелушивается старая бумага.
Я шел к зеркалу — и пристально и пристрастно смотрел сквозь сдвигающиеся к переносью бусинки прорезей на свою преображенную личину.
И первое, за что принимался в сугубом одиночестве, — были ругательства, грязные и похабные, выговариваемые язвительным голоском зверушки, сопровождаемые умильной жестикуляцией и приседаниями добрячка. Это пугающее несовпадение насыщало меня необыкновенным волнением, делало особенным и полнокровным, почти торжественным.
Безрассудно и головоломно я бросался в невесомость зазора, разверзшегося между двумя персонажами.
Одним — хулящим и глумящимся, и другим — слышащим и наблюдающим.
Длить эту игру мне ничего не стоило.
И она, совершаемая без усилий, грозила иссяканием и гибелью, так как за этой раздвоенностью я не признавал самого себя и тем более не чувствовал растраты.
Она, эта игра, была сколь нехороша, столь же сладима.
Ведь были, были еще там кто-то третий, третья, третье…
Отец свысока склоняется ко мне — кажется, на это уходит уйма времени. Играя, он касается подушечкой указательного пальца моей выпяченной нижней губы, — мягко оттянутая губа, когда я грустен или обижен, возвращаясь на место, издает странный едва уловимый звук — будто во мне пошевелили пустоту. О, во мне пусто! Отец меня приотворяет. “Что же в меня попадает при этом?” — думаю с беспокойством я.
Иногда я это делаю и сам.
Но остаюсь плотно закупоренным.
Мне помнится по сей день — впервые на вечернем сеансе в кино “Победа”. Прекрасное помпезное здание, неспешно теряющее лоск и красу. Послевоенные покои для народа-победителя. Тусклый триумф — бронза в вестибюлях.
Читать дальше