— О чем ты мечтаешь? — ласково спросил я этого черного ангелочка, и она смущенно что-то пролепетала.
Взрыв восторга. Сверкающие черные глаза, сверкающие белые зубы.
— Он хочет, чтобы всех евреев убили, — с гордостью перевел мой сосед по креслу.
Прелестно, как это по-детски. Я почтительно склонил голову: что ж, это их священное право — желать нашего истребления, народы и должны жить не полезным, а святым, и лишь у нас не должно быть ничего святого — одно человеческое, и если придется защищать себя с оружием в руках, то пылать гневом мы должны уж никак не праведным — человеческим. Я чту всякую одержимость, я не выношу только еврейской одержимости. Да, всем можно, а нам нельзя. Точнее — воевать мы имеем право, подчинять войне свои грезы — нет. Да и никаким другим практическим нуждам. Ах, без своей одержимости мы не выстоим перед напором чужих?.. Чтобы защититься от чужого дракона, необходимо обзавестись собственным?.. Если мы сделаемся одержимыми, горящими собственной высшей правотой, это и будет означать, что мы не выстояли, ибо нас прежних, которые всех понимали и во всем сомневались, все равно уже не будет.
Только, может, нас таких никогда и не было?..
Не было — значит, будут. Один по крайней мере.
Я.
Да чтобы защищать такую несомненную реальность, как жизнь, особой одержимости, по-моему, и не требуется, совсем не обязательно сражаться под лозунгом “Наше дело правое, мы победим!” — с нас довольно лозунга “Наше дело наше, мы не сдадимся!” Одержимость больше нужна для вдохновенной лжи, для затыкания чужих ртов и собственных ушей. Пожалуй, даже и сказку можно защищать без одержимости. Что это за сказка, если она не в силах перекрашивать, а вынуждена заглушать? Это уже не греза, а дохлятина.
Одиночки обречены на бесследное исчезновение? Пускай. Я не хочу приобщиться к бессмертию ценой омертвения. Я не хочу существования посмертного ценой исчезновения прижизненного.
Тут я с удивлением заметил, что больше не задыхаюсь: правота чужих меня не душит.
В переходе из-под туристических турецких сводов на прожекторный плац перед Стеной плача бравые парни с автоматами прошмонали мою сумку вполне по-деловому, без всякой одержимости. И я меж пейсатых и кипастых раскачивающихся евреев, уткнувшись своим еврейским носом в эти древние блоки, из щелей меж которыми свисали растительные бороды, наконец-то наплакался вволю.
А потом высморкался, встряхнулся и скомандовал себе: все, поплакали — и хватит! Ша! В дорогу, Вечный Жид!
Куллэ Виктор Альфредович родился в 1962 году на Урале. Поэт, переводчик, комментатор собрания сочинений Иосифа Бродского. Сотрудник московского издательства «Летний cад».
* *
*
Б. К.
Гармонии, подслышанной во сне,
но так и не записанной под утро, —
как ни банально или как ни мудро —
недостает безумия извне.
Из всех щелей сквозит сырая мгла —
сам поленился окна конопатить.
А собственную жизнь перелопатить
не лень на пыльной плоскости стола.
Зиме каюк. Свирепый гололед.
Пробитый кумпол тошнотворно ноет,
чтоб ты передвигал с опаской ноги
и осторожней двигался вперед.
В тот миг, когда не под ноги, а вверх
сторожко глянем, устрашась сосулек, —
придет весна. Но смерзнувшихся судеб
и по весне не разодрать вовек.
Люблю холодный воздух нищеты,
тот бесконечный миг, когда природа
застыла в ожиданье перехода.
И ветры люты, и слова просты.
Из пустоты, шуршанья малых сих
неспешно возникает нечто вроде
динамики несбыточных мелодий,
нечаянно преображенной в стих.
* *
*
Одуревший от кофе с женьшенем,
редактирую чью-то муру.
Что ж, прикинулся меченой шельмой —
так и надо. Окончу к утру
и — на волю. Кремнист и причудлив,
свод небесный подвесил блесну.
Кот орет возмущенно, почуяв,
что назавтра я когти рвану
из Москвы — и неделя свободы,
дрожи в сердце, стихов, маеты…
Там, где прожиты лучшие годы,
где навечно оставлена ты, —
боль сердечная и головная,
первый в жизни нешуточный шок.
Всё о прошлом. Обрыдло, я знаю.
Но о будущем страшно, дружок.
Всяк по-новой себе примеряет
Читать дальше