Дмитрий Быков.
Василий Русаков. Уверение Фомы, или Строгий рай. Книга стихов. СПб.,
“Европейский дом”, 2004, 80 стр. (“Urbi”, вып. 48; серия “Новый Орфей-16”).
Все новое, как известно, — всего лишь хорошо забытое старое. Более того: все новое — это то, что мы всегда как бы знали, как бы имели в виду, не вдумываясь, правда, в содержание своего знания. Не случайно в основе одной из первых гносеологических теорий лежал платоновский принцип анамнесиса — припоминания. Бессмертная душа, “припоминая” то, что уже знала когда-то, заново обретает способность видеть истину. У Евгения Баратынского есть по этому поводу замечательное восьмистишье:
Старательно мы наблюдаем свет,
Старательно людей мы наблюдаем
И чудеса постигнуть уповаем:
Какой же плод науки долгих лет?
Что наконец подсмотрят очи зорки?
Что наконец поймет надменный ум
На высоте всех опытов и дум,
Что? Точный смысл народной поговорки.
Я начинаю с рассуждений на эту тему потому, что модернистский критерий новизны, глубоко внедренный в сознание современного человека, часто мешает правильно оценить те художественные явления, с которыми нам приходится сталкиваться. Вольно или невольно (в особенности если у нас нет безупречного слуха, вкуса) мы задаемся вопросом: а что, собственно, нового сказал автор? Разве на эту тему не писали задолго до него, разве этими образами, красками, словами не пользовались? — Писали, пользовались сотни тысяч и миллионы раз. Но ведь и миллионы раз до нас жили, проходя все тот же стандартный в своей основе путь от рождения к смерти — через взросление, социальную адаптацию, открытие давно закрепленных в народном сознании и фольклоре истин, через любовь с ее иллюзорностью и героичностью. Ведь ничего нет банальнее любви, банальнее смерти. Однако каждый переживает их приход как трагическое и возвышающее откровение.
И, видимо, дело не в том, чтобы обязательно зафиксировать какую-то принципиальную новизну твоего взгляда на мир, твоего понимания. Такая очевидная для всех, бросающаяся в глаза новизна возможна, вероятно, лишь как нечто специально сконструированное, снабженное штампиком модерновости, актуальности, короче говоря, существующее по законам моды (предпочитающей умалчивать о своих “дежа-вю”). По-настоящему новое незаметно, понимание совершенного тем или иным человеком смыслового прорыва не дается автоматически. Потому что, как и в случае с “народной поговоркой”, глубокая мысль, так сказать, лежит на поверхности (я сознательно конструирую оксюморон). Это пушкинская способность: легко и просто повторить якобы уже известное, но сделать это так, чтобы внимательный читатель вдруг поразился подлинностью, пережитостью (следовательно, возобновленной смыслоемкостью) того, что казалось трюизмом. Самое сильное потрясение вызывает наложение твоей уникальной жизненной ситуации на то, что считал слишком литературным, общим и потому не имеющим к тебе отношения. Осип Мандельштам хорошо сказал в одном из своих стихотворений: “И сладок нам лишь узнаванья миг…” Новизна, по-видимому, — в обновлении и возобновлении всего того, что имеет отношение к неавтоматическим, следовательно, невозможным с естественной, природной точки зрения процессам: мышлению, например, или самой жизни человека в ее духовной обусловленности.
Мне приходится останавливаться на этом, потому что творчество целого ряда современных поэтов невозможно ни понять, ни оценить без учета вышеприведенных соображений. Их Муза, так сказать, “негромка”. Репертуар тем — обыденный, общечеловеческий: круг семейных забот, скупые жизненные впечатления, любовные неудачи, бремя возраста, раздумья о смысле этой странной тяги к сочинительству, лишенному в наше время всякой социальной статусности1. И в самом деле, кто такой поэт сегодня? — Человек, занимающийся чем-то в высшей степени экзотическим и бессмысленным. Что-то вроде энтомолога, ловца бабочек.
Именно к разряду “негромких” (и “бессмысленных”) поэтов относится Василий Русаков. Даже название его книги — “Уверение Фомы, или Строгий рай” — в своей громоздкой двойственности в некотором смысле традиционно, оно отсылает нас еще к XVIII веку. И уже тут можно заметить некоторую странность: двойные названия давали пьесам, романам, трактатам, но практически никогда поэтическим сборникам. Между тем перед нами именно книга стихов, и ее название довольно точно выражает главную проблему (думаю, что не только для Русакова главную, но и вообще для современного человека): а что, искусство, любовь, духовность — еще живы или они всего лишь иллюзия, фантом, греза, в которую стыдно верить взрослому и неромантически настроенному человеку? Действительно ли воскрес Христос? Действительно ли можно надеяться, что культура все еще существует, что все еще есть что-то настоящее? Первым названием своей книги Русаков отвечает на поставленный вопрос утвердительно. Именно поэтому, как мне кажется, автору потребовалось второе название, уточняющее, конкретизирующее первое: да, Христос воскрес, все есть — но эта “благая весть” не так уж благостна, поскольку предлагаемый нам благодатный, райский путь — весьма строгий, суровый. Ибо в судьбе человека не о счастье идет речь, а о достоинстве (о том, чтобы оставаться человеком), без чего, впрочем, и счастья, скорее всего, не будет.
Читать дальше