так же как сгорит смола из надрезов древ босвеллий.
…Нищий голубь за стеклом долго слушал, как растет,
топчет воздух у меня в доме болеро Равеля.
Из латыни: “Будь здоров!” или, может быть: “Прощай же!”
это имя твое “Vale!”… На второй Поста седмице
вспоминай и ты меня, вертоградарь мой кротчайший,
глядя в постную Триодь с каплей воска на странице.
Эту медленную силу топчет дней моих орда;
власть имущая — прошу милостыню под откосом.
Я почти не ем, не сплю, скоро буду так худа,
как боярыня Морозова в санях, с прозрачным носом.
Чуть касаясь клавиш, струн ли и, вот именно, скользя,
помнишь, в музыке прием, называется “глиссандо”?
Это словно о тебе; лучше и сказать нельзя.
Как ребенок, деловит, вопрошаешь: “Это правда?”
Что ж, пока заткнула кривда камфорною ватой уши,
и ушла на краткий сон похоронная команда,
и глядят из всех зеркал обитавшие здесь души,
что сказать тебе, дитя… Думаю, что это правда.
7.III.2004.
* *
*
Яркий март, и Москва в состоянии вечном ремонта,
ну а я задыхаюсь от царских внезапных щедрот.
Для кого я пишу? А для сельского батюшки, он-то
молчалив, и учтив, и умен, и не любит длиннот.
Четверть века назад на каких мы качались качелях!
Был оливково-зелен в жемчужине Болшева свет:
на ладони она, вся в аллеях сомкнувшихся, в елях…
Мы не знали тогда, что у судеб случайного нет.
Я служу при словах, и порою они как полова,
как противны бывают дурацкие “кровь” и “морковь”…
Я узнала теперь, что молчанье — надежнее слова,
и надеюсь, что мы не прибегнем к названью “любовь”.
О, не зря так Ван Гог убегал от локального цвета,
отвергая белила, любил свои охры, сколь мог,
верил в тускло-лимонный, кидал к синеве — фиолета,
или киноварь, или неаполитанский желток.
Сквозь лечебницы прутья, на своеобразном пленэре
брал щебечущий воздух, во всех составляющих — цвет…
И поля, и дожди, и деревни, и церкви в Овере
в забытьи восхищенно бормочут доныне: “Винсент…”
Как я рада молчанию! Как оно пылко, рысисто,
как струит вкруг меня свои токи на сотни ладов…
Не любовники — где там! — мы опытных два шахматиста,
восхищенно следящие всю безупречность ходов…
Нужно с редкостным тщаньем внимать, чтобы точно исполнить
текст, идущий из ночи по огненной почте пустынь…
Если кто-нибудь дальний захочет глаза мои вспомнить,
пусть к железистым охрам прибавит парижскую синь.
8.III.2004.
* *
*
На каблуках-то и то к голове удалой
не дотянусь — и пригну ее с нежною силой:
зеленоглазый, и волосы пахнут смолой.
Ладаном, ты уточняешь. Конечно же, милый.
Как ты похож на меня попаданьем впросак,
простосердечьем и детскою жаждою чуда…
Кстати, как я, не такой уж добряк и простак.
Властный, как я, и, как я, вероятно, зануда
(как Водолей Водолею скажу я: муштра
дисциплинирует все-таки в этом шалмане…).
Что же нам делать? Мы, может быть, брат и сестра,
только меня в раннем детстве украли цыгане?
Слышу, как воздух толчется и ткется оплечь
легкий виссон… О, взаимное расположенье,
эти горячие токи, идущие встречь,
чувствую, как
и твои же все
богослуженья.
Вижу тебя молодым, выступающим за
рамки глухого в то время имперского зданья…
Много чего повидали вот эти глаза
кроме крещенья, венчания и отпеванья.
Ты
на двухтысячелетие
старше меня.
Знай, напишу еще, сборщица макулатуры,
малая искра — во славу большого огня
“Письма к пресвитеру” — памятник литературы.
Пусть остаются, пусть переживут разнобой;
может, избравшему это же предназначенье
станет поддержкой мое любованье тобой,
пусть примеряет к себе он мое восхищенье.
Редкие, как эта страсть, как сухая гроза,
не изронившая капельки ртам истомленным,
пусть остаются, пусть вспомнятся наши глаза:
эти зеленые к этим вот светло-зеленым.
20.III.2004.
* *
*
Так вот оно что! Надо было хоть
предупреждать,
какой обладает он властью,
Читать дальше