“Есть мнение”, что поэт, поющий некоторые свои стихи, — не совсем поэт. Зачем-де дополнительная музыка? Как говорится, вопрос из серии “нужно ли психиатру быть психологом?”. По части поэзии и музыки — какая-то правота здесь есть, но это не случай Добровича, который, кстати, по профессии врач-психиатр. Если бы его гитарная, простите, практика помогла родиться только одной метафоре — в стихотворении, которым открывается первый сборник, она уже оправдана:
Кроны тронул — и накрыл, как струны,
ветер переменный.
(“Север”)
Основной корпус стихов написан Добровичем в “плохое” время. Это несфокусированное и безумное время он запечатлел уверенной кистью художника, уснастил его почти зощенковским сарказмом. В плохом времени по заднему краю сцены всегда должен пройти помешанный или юродивый. На него надо успеть наткнуться, пусть даже и в ресторане, чтобы, поглядев в глаза безумию, увидеть в них свое отражение:
…“Ты меня не будешь бить?” — добродушно он спросил.
“Ты не Мымрина ли сын?” Я сказал, что да, сын.
Он сощурился, как на гадость,
и ладонью отсек эту лесть.
“Если рындекс, — он сказал, — поделить на мындекс,
то получим гандекс ”.
Я подумал: а что, так и есть.
( Из цикла “Рындекс”, 1963 — 1967)
Память на любимые стихи включает механизм переклички: в те же годы упомянутый мной Семен Липкин пишет свою “Телефонную будку” — стихи о сумасшедшем, напряженно и бессмысленно вертящим диск автомата:
Я слыхал, что безумец подобен поэту…
Для чего мы друг друга сейчас повторяем?
Опустить мы с тобою забыли монету,
Мы, приятель, не те номера набираем.
Почти все добровичевские стихи о России — доотъездные, конечно, — заряжены блоковским отвращением-любовью (“Грешить бесстыдно, беспробудно…”) и лермонтовским адьё. Мундиры, псы, рубли, перины — другие, чувства — те же. Но если ненависть отступает перед изумлением чужой-родной выживаемостью, получается портрет Петропавловска-Камчатского. Остаток дней хочется дожить именно здесь: в типовой коробке, окна которой выходят как на сопки, так и на залив.
Ходить бы мне по сей дороге,
где с кручи — оба вида разом,
где сплющенный скафандр — надгробье
не вынырнувшим водолазам.
Запомню город в этой части,
где плиты с высохшей гвоздикой,
где в людях притихают страсти
в виду у красоты столь дикой.
(“Петропавловск-Камчатский”)
В одном из отзывов его театральный, драматургический вектор равняют по галичевскому. Что ж, Добрович — мастер превращения подсмотренных и домысленных “сцен из жизни” в искусство. Даешься диву той легкости, с которой эта драматургия сама себя держит. Я залюбовался диптихом “На Енисее”, где в монологе живущего в Норильске инженера из “почтового ящика” звучат-играют твардовские нотки: “Ну вот. Сегодня взял отгул. / Само собой, поддали. / Чего-то вертится в мозгу… / Обида ли? Хвальба ли? // Живем. Полярные идут. / Отличная квартира. / Четыре месяца в году / один фонарь — светило. // Четыре месяца — не век. / И отпуска в Пицунде. / И я по матери эвенк. / Отсюда и танцуйте”.
На обложке второй книги Добрович доверительно сообщает о себе так: “Перелистаем десятилетия. Профессия осталась прежней, сохранилась потребность отводить душу в стихах, песнях; изменилось — с 1988 года — место жительства”. Как и запечатленный им советский быт, так и это старомодное “отводить душу” — суть экспонаты музея памяти. Так уже не живут, так уже не говорят. Но так продолжают ломать голову над непостижимостью бытия и бытования, поражаются равнодушной прожорливости Хроноса и невозможности “выйти из себя”, постичь непознаваемое. Например — женщину. И отчаиваться тем, что она повторяет собою всех женщин . Если толпу в метро вы философски окрестите короткой фразой “А ведь они все умрут”, — знайте: это тоже тема Добровича.
Что же до собственно поэтических умений, то их Анатолию Добровичу не занимать. Мастер он временами — виртуозный. И в образе, и в рифме, и в размере, и в музыке. Листва у него накрахмалена морозом, а окна по весне ноют шмелями. Французский язык у него тонко курлычет, “пущенный словно бы клювом”, а души опавших листьев, “ребячась, рябят под ногами идущих”. Надламывая метр, он позволяет себе щеголять неточными рифмами, но не позволяет читателю сморщиться — мгновенно выруливая самой интонацией повествования в строгую классичность, хоть сейчас бери в учебник по стиховеденью. Но в чем уж он точно сам себя превзошел, так это в ямбических упражнениях. Обронив в стихах другу и коллеге по профессии Александру Левину: “Я перестал себя обременять / игрой в стихи…”, Добрович итожит:
Читать дальше