Два решения. Очиститься от “липкой горечи нашего тщеславия” (“Андеграунд”) — или подчиниться общей мечте о месте в истории литературы? Петрович выбирает первое. “Ни носить рукописи, ни создавать тексты уже не обязательно”, — не обязательно писать, чтобы быть человеком. Маканин уповает на истинное достоинство личности, несводимое к писательскому статусу. Вот почему отказ героя от творчества подается в романе не как трагедия, а как светлый выбор, освобождение от литературности, выход в настоящую, свободную от текста жизнь. “Я с легким сердцем ощутил себя вне своих текстов. Ты теперь и есть — текст. …Живи”, — говорит себе Петрович. Человек-текст — это, в идеале, человек-жизнь — тот, кто “пишет” самого себя, живя не по окрику общества, не по шепотку обыденности, а так, как сам решит. Это мужественная попытка литератора выйти в бессловесную реальность.
Герой Маканина претендует на исключительность — герой Гандлевского откровенно типичен. Криворотов остается в контексте общественных оценок, превращает всю свою жизнь в один из второстепенных моментов литературного процесса. Неоригинальность, зависть к чужому материальному благополучию, потребность в общественной оценке — типичные, если верить Маканину (образы преуспевших писателей) и Гандлевскому (образ главного героя), свойства человека литературной толпы . А отсутствие глубинной творческой способности — его типичная драма.
Пусто место и губаста невеста: об истинном пути Криворотова. Криворотов с юных лет мечтает о подслушанной где-то судьбе — быть знаменитым писателем. Он идет к первенству не по своей дороге — и поэтому всюду приходит вторым. Вторичность героя постоянно подчеркивается в романе на самых разных, от творческого до любовного, уровнях. Он добился своего — и оно оказалось чужим. “Место в истории литературы мне обеспечено” — за счет вторичного творчества, “чиграшововедения”, которое, как признается герой, в свою очередь близится к самоисчерпанию. Криворотов не искренне, против желания, не творчески “ведает” поэзию Чиграшова. Он просто уцепился за нее как за последний шанс быть принятым в литтусовку. А все потому, что так и не смог освободиться от навязанного себе иллюзорного “я”: я, мол, поэт — и никак иначе. Между тем его истинная судьба незримо шла рядом…
…Критикам почему-то не понравилась Аня. Осталось незамеченным ее живительное обаяние, какая-то теплота, неяркая, но ощутимая женственность, которые-то как раз и манят далеких от жизни буквенных героев — Чиграшова и Криворотова. Аня — залетевший в книгу зеленый листок, малая копия кортасаровской Маги из “Игры в классики” (не по яркости образа, а по его фактическому содержанию). Что позволяет нам думать об Ане как о символе жизни? Во-первых, ее зоркость к реальности, чего лишен Лева: “Аня была поэтически зряча в живой жизни, и ее наблюдательности Криворотову случалось и позавидовать... Что готовый к побегу кофе будто бы силится снять свитер через голову — это он у нее позаимствовал”. Во-вторых, то, что она играет роль вдохновительницы. Ведь именно благодаря ей Чиграшов написал единственное в зрелом возрасте стихотворение. Однако Аня — жизнь больная, ушибленная, потерянная. Ей и Леве следовало найти опору друг в друге: она подарила бы ему реальность и тепло жизни, он ей — свою робкую одухотворенность. Но Лев ослеплен мечтой о литературной славе — и, обездвиженный вялой своей мечтой, оказывается недостаточно мужествен и зрел для Аниной любви. Помните, она говорит ему: “Мне надо полюбить. Лучше, конечно, тебя, — я правда хочу полюбить тебя…” Аня бросается от зеленого еще Криворотова к перезрелому Чиграшову, отдает ему свою теплую жизнекровность — но что получит взамен? Какая опора ей в этом человеке, который слишком истощен и холоден, чтобы оценить в ней что-нибудь, кроме ее большого, “совершенно неприличного” рта. Этот рот — символ извращенной, надломленной жизненности Ани.
В критике звучал вопрос: почему Криворотов перестал слагать стихи? Списывали и на несчастную любовь, и на то, что он якобы подставил Чиграшова на допросе у следователя. Причина тут, мне кажется, очевидная: творческое банкротство можно было предугадать с самого начала (“Ведь есть же оно под черепом, есть, но как свихнуть мозги, чтобы облечь это дело без потерь в слова…”). Талант исчерпала сама жизнь, потекшая не по своему руслу. Допрос же Леву, наоборот, воодушевил: “Все случившееся тому порукой, что я — настоящий, всамделишный поэт”.
Читать дальше