Каково отношение Соловьева к Ницше, можно было бы заранее предположить, исходя из известной нам разницы их умонастроений (см. у него “Идея сверхчеловека”, т. 9). При этом, как и всегда при анализе заблуждения, Соловьев извлекает из этой идеи зерно истины, а именно: открывающуюся тут возможность не только для титанизма и стихий “оргиазма”, но и для настоящей нравственной свободы как пути к человеческому совершенству (см. “Против исполнительного листа”, т. 9). Соловьев отнюдь не так трепетно резонировал на порывы “мятущейся личности” немецкого поэта-мыслителя с его “гениальной психопатией, выраженной в увлекательной лирической прозе” (т. 9, стр. 160), как на это реагировало болезненное сознание эпохи модернизма. Его трагические предощущения были иными, он предвосхищал приход новой “кризисной — „разорванной”, растревоженной, страдающей личности — личности кризисной эпохи и мятущегося духа” не изнутри самого себя, как предполагает Мотрошилова (стр. 52), а, простите за выражение, в “окружающей действительности”. Он противостоял смятению и упадку духа. “Будущие катастрофы, катаклизмы, социально-исторические взрывы, которыми, — как справедливо замечает Мотрошилова, — оказалось наполненным грядущее ХХ столетие” и которые Соловьев пророчески предвидел, он в меру сил старался предупредить. В противоположность “растревоженной личности” Ницше Соловьев обратился не к бунту против христианства, а к работе над возвращением к нему. И даже подпавший трагическому обаянию Ницше Лев Шестов, радикальный антирационалист и разоблачитель “прекраснодушных” идеалов и успокоительных “проповедей”, и то не сошелся со своим немецким наставником по самой сути его имморализма: его “белокурой бестии” и культа “воли к власти”. Шестовская “философия трагедии” противостоит не только “философии обыденности”, то есть академической философии, но и философии сильнейшего.
О связях русских религиозных философов с фрейдизмом не стоит и говорить. Шестов в своих историко-философских и литературных штудиях увлекался “экзистенциальным психоанализом” — но это все же другое дело.
Восприятие Соловьевым М. Хайдеггера, которого он, естественно, не мог знать, нетрудно предугадать, исходя опять же из — еще большей — несовместимости их философских предпосылок и представлений о призвании философа. Хайдеггер явился как сотрясатель оснований под разумом и логикой. Никаких переживаний по поводу “драматических разломов Бытия” и “драмы Сущего” (у Соловьева — личного Бога, почему-то названного исследовательницей “персональным”, а у Хайдеггера — безличного “лона”), якобы общих у обоих мыслителей, Соловьеву не было свойственно. Сама мифологическая фразеология Хайдеггера с ее гипнотическими “поэтизмами” — “дельногодность дельной годности”, “бытие бытийствует”, а “время временится” — уже уводит от сути экзистенциальной драмы Соловьева, которая есть извечная драма, а точнее — оптимистическая трагедия существования на земле исповедника Иисуса Христа и следующая отсюда драма социального странника, взыскующего града Небесного. Соловьев — классик, Хайдеггер — авангардист, взрывающий правила доказательного умственного движения, заменяя их возбуждающим аффекты словесным жестом и опираясь на бесконечную череду субстантивированных предикатов (вместо “факта” — “фактичность” и по такому образцу: “лишенность”, “несокрытость” и т. д.). Такого рода “вымыслы и помыслы” (выражение Соловьева) привели бы нашего соотечественника, думаю, в состояние пароксизма, он принял бы “новое мышление” (как назвал философствование Хайдеггера его поклонник, герменевтик Г.-Г. Гадамер) за коварную насмешку и подарил бы нам еще одну незабываемую стихотворную пародию по новому поводу.
Уже знакомый с базельским мудрецом Бердяев, казалось бы более близкий к нему в качестве экзистенциалиста, а тем самым и модерниста, однако, характеризует хайдеггеровское философствование, по сути, крайне нелицеприятно, потому что как русский философ ХХ века он был христианским персоналистом и, быть может, как француз (в некотором генеалогическом отношении) — сознательным приверженцем картезианской “ясности и отчетливости” и не выносил, когда наводят тень на плетень. В “фундаментальной онтологии” Хайдеггера Бердяев видит “последнюю новую форму безбожия”, хотя не афишируемого, прикровенного, а в изложении его мысли — несогласованность и нелогичность. “Мир у него падший, хотя и неизвестно, откуда он упал”7.
Читать дальше