В книге Шкловского нет ни нравоучений, ни путеводительных символов, намекающих на то, что бы все это значило. Недаром и концовки его рассказов — это, как правило, вздох, всхлип, покачивание головой, восклицание или прямой вопрос, который только смазывает едва начавший проклевываться смысл. Шкловский как будто и сам открыто признает: его задача — задать вопрос и оставить читателя наедине с вопросительным знаком, этим иероглифом тайны. Оттого-то писателю не до внешних деталей, не до блеска глаз, покроя пальто или злободневных примет современности — он работает в ином пространстве — пространстве человеческого сознания, подсознания, шорохов и звуков, раздающихся в областях заочных, существующих отдельно и независимо от того, какое на дворе тысячелетие. Эхо этих таинственных шумов и созвучий отдается и в мистических совпадениях, встречах — и тут уж писатель скорее окликает Достоевского, хотя мистика у Шкловского лишена такой околдовывающей внутренней красоты и рядится в самые невыразительные одежды, прячется в самые обыденные мотивировки.
В книге недаром так много больных, одиноких, пожилых — они ближе к смерти, к тому заветному порогу, за который автор заглядывает с предельным напряжением и интересом, вновь и вновь убеждаясь в том, что смерти не существует, умершие остаются с нами. Рассказ “Цепь” в деталях описывает, что изменилось в дружеской компании после внезапной смерти всеобщего любимца, безотказного Льва. Друзьям его мучительно не хватает, и они не очень-то понимают, как быть с его милой и по-прежнему привлекательной вдовой. Последняя фраза рассказа — “К тому же и Лев вот-вот должен был объявиться, где-то он задерживался…” — внезапно смешивает все карты.
Неожиданность такого финала отчасти разъясняет рассказ “Вместе”: у героя по имени Б., душевно привязанного к своим многочисленным родственникам, друг за другом умирают отец, сестра, тетка, какие-то более дальние родные, наконец, бывшая жена. Как вдруг, в одном из разговоров за кружкой пива, Б. признается приятелю, что все его покойники живут у него дома, берут телефонную трубку, отвечают, но никогда не подзывают к телефону его самого. Приятель вспоминает, что и в самом деле Б. никогда не бывает дома, хотя трубку действительно кто-то все время снимает и сообщает, что Б. только что вышел, вернется через два часа…
Чертовщина? Да нет, у Шкловского самое обычное дело, материализация представлений о бессмертии человеческой души, о том, что связи, существующие между людьми при жизни, не исчезают и после их ухода. Здесь действует та же логика, что и в “Питомнике”, где собаки, по сути, просто расставили точки над “i”, тайное сделали явным, “узаконив” внутреннюю разлуку супругов внешней. Какова доля мистики в этих историях — решать читателю, потому что даже самым странным вещам даются вполне прозаические мотивировки: в конце концов, Б. мог переутомиться и начать нести приятелю чушь, ведь ничто не указывало на то, что люди, поднимающие у него в квартире телефонную трубку, — посланцы с того света. Даже когда Б. внезапно и словно навсегда исчезает и по телефону звучат только длинные гудки, рассказчик не слишком удивляется: “Нет человека, и нет. Может, в командировке, может, переехал, не исключено, что и вообще куда-нибудь совсем далеко, за океан например, бывали случаи”. Разгадки мы, разумеется, так никогда не узнаем, ее поглотит вездесущая фата-моргана.
Фата-морганическая стихия ненамного отступает, пожалуй, лишь в последней вещи книги — повести “Лапландия. (История одной болезни)”. В центре повести не вяловатый герой со стертым именем и лицом, но яркая и экстравагантная женщина, сокрушительница условностей, нарушительница порядка, независимая, доверчивая, очаровательная Леда — с подробно прописанной внешностью и характером. Однажды Леда узнает, что смертельно больна, и меняется на глазах, все чаще оборачивается в прошлое, “примеривает небытие”, заглядывает в светящиеся окна чужих домов (“маячки в бездне мироздания”), которые для нее — образ непоколебимости земного мира. В конце концов Леда уезжает лечиться в Америку (или умирает — но не все ли одно?), однако для любящего ее героя она по-прежнему рядом, герой продолжает вести с ней виртуальные разговоры, потому что смерти как не было, так и нет.
Вся “Лапландия” — пространный, тщательно и любовно выписанный портрет, светлое поминовение ушедшей. В том, что книга замыкается именно так, наверное, есть своя логика: царящая в рассказах стихия обезличенности, отчуждения сменяется в повести теплым, человеческим, личным. Из оледенелых просторов полного необъяснимых тайн мирозданья читатель попадает в обжитое пространство Лапландии (так героиня зовет свою дачу), из которой, впрочем, тоже не возбраняется заглядывать за непроницаемую завесу, разыскивая в бездне свои маячки.
Читать дальше