И вот тут-то мы подходим к самому главному.
Не было творческого кризиса!
В этом легко убедиться, прочитав книгу, главы из которой предлагаются читателю “Нового мира”.
Уникальность ситуации — все в той же творческой манере Анатолия Кузнецова. Недаром главный труд его жизни — “Бабий Яр” — имеет весьма красноречивый подзаголовок: “Роман-документ”. Как это ни рискованно звучит, позволю себе предположить, что по складу своего дарования Анатолий Кузнецов был писателем, которому ближе всего прямые, а не беллетристические высказывания.
Вспомним, что он говорил тогда, в августе 1969 года, в эфире радио “Свобода”:
“Жить и писать — для меня это одно и то же... Я уходил из Советского Союза — как зверь инстинктивно спасается от стихийного бедствия. Я ни о чем не думал, это было спасение... Ой, ребята, ребята, это фантастично, это представить себе невозможно, какое это все-таки счастье: наконец говоришь то, что ты хочешь”.
Вот и ключ к разгадке его ухода из литературы.
Леонид Владимиров, работавший в те годы в лондонском бюро радио “Свобода”, предложил отцу работу — еженедельные беседы со слушателями в рубрике “Писатель у микрофона”. Как оказалось, предложение это было не просто своевременным — оно определило на ближайшие годы творческую судьбу Анатолия Кузнецова. К сожалению, не долгую: отец умер в 1979 году после третьего инфаркта, не дожив всего двух месяцев до пятидесятилетия.
11 ноября 1972 года. Беседа 1. Вступительная
Работая над романом “Бабий Яр”, я подсчитал, что за два года немецкой оккупации Киева, к своим четырнадцати годам, я совершил столько преступлений, что меня надо было расстрелять двадцать раз. Об этом в романе есть глава “Сколько раз меня нужно расстрелять?”.
По немецким приказам того времени, например, грозил расстрел за выход на улицу после шести часов вечера. Многих застрелили. И я выходил, но не попался на глаза патрулям, мне повезло.
Был другой приказ, процитирую его: “Все имеющиеся у штатского населения валяные сапоги, включая и детские валенки, подлежат немедленной реквизиции. Пользование валяными сапогами запрещается и должно караться так же, как недозволенное пользование оружием”. То есть расстрелом. Но я валенок не сдал, иначе бы не в чем ходить, и две зимы носил, за каковое пользование меня и теоретически, и практически надо было казнить, как и за невыдачу еврея, моего приятеля Шурки, помощь беглому пленному дядьке Василию, неявку на регистрацию в четырнадцать лет, побег от угона в Германию; наконец, просто зa антигерманские настроения.
“При этом я не был еще членом партии, комсомольцем, подпольщиком, не был евреем, цыганом, не имел голубей или радиоприемника, не совершал открытых выступлений, не попался в заложники, а был ОБЫКНОВЕННЕЙШИЙ, рядовой, незаметный, маленький человечек в картузе. Но, если скрупулезно следовать установленным властями правилам, по принципу „соверши — получай”, то я уже двадцать раз НЕ ИМЕЛ ПРАВА ЖИТЬ”.
Далее в романе следовало размышление, которое цензура почти целиком убрала, приведу его по полному изданию “Бабьего Яра”, вышедшему теперь на Западе:
“Я живу упрямо дальше, а преступления катастрофически множатся, так что я перестал их считать, а просто знаю, что я — странный, но непойманный преступник.
Я живу почти по недоразумению, только потому, что в спешке и неразберихе правила и законы властей не совсем до конца, не идеально выполняются. Как-то я проскальзываю в оплошно не заштопанные ячейки сетей и ухожу по милости случая, как по той же милости мог бы и попасться. Каждый ходит по ниточке, никто не зависит от своей воли, а зависит от случая, ситуации, от чьего-то настроения, да еще в очень большой степени — от своих быстрых ног”.
В книге “Воспоминания” вдова поэта Мандельштама, погибшего в застенках НКВД, пишет, что ее не постигла судьба мужа только потому, что ее выгнали из квартиры, она перестала мельтешить перед глазами и затерялась:
“Меня спасла случайность. Нашими судьбами слишком часто управляла случайность, но в большинстве случаев они были роковые и случайно приводили людей к гибели”.
Поэт Мандельштам написал стихотворение, высмеивавшее Сталина. Нет, не опубликовал, просто написал. За это страшное преступление он и был убит.
При тоталитарном строе человек вообще не может прожить, не совершая преступлений в том или ином смысле. Или он сопротивляется этому строю, нарушает его свирепые предписания — и тогда он преступник перед строем, или он выполняет, служит строю — и тогда еще хуже, тогда он действительно преступник против человечности. Что делать старому доброму служаке, если ему приказано травить детей в душегубке? Не травить — сам туда пойдешь. Травить — встает призрак Нюрнбергского процесса...
Читать дальше