Возле обрубка старого дерева снег оказался нетронутым, и дальше я шел, увязая по колено. Никто не приходил сюда за прошедшие зимние месяцы, никто не оставил следа...
Найдя твою могилу, я отгреб снег, освободил табличку. Какое-то время стоял и смотрел на нее. А потом взгляд как-то сам собой скользнул вверх по косогору, плотно заставленному могильными крестами, дальше вниз, где под горой расстилалась широкая, как озеро, похожая на обширное заснеженное поле Волга, с нетронутым еще льдом. Солнце в этот момент выглянуло из-за облаков, все вокруг засверкало, и с удивительной четкостью проступили очертания далекого арочного моста, города на левом берегу...
Кладбище вокруг меня молчало, спокойное и равнодушное, молчало, как и любой другой кусок земли в любом другом месте. И я вдруг понял, что зря пришел сюда — тебя здесь нет.
Непроницаемая железная дверь, что отделяет наш мир от того, другого, куда ушел ты, — она, словно в насмешку, лишь чуть приоткрывается, оставляя крохотную щелку, больше возбуждая, чем удовлетворяя наше желание подглядеть, что будет с нами потом...
Как будто, узнав про другой мир, никто из нас уже не захочет оставаться в этом.
Но тогда получается, что наше пребывание в этом мире все-таки зачем-то нужно...
Правда, нам никогда не узнать — зачем...
Коробов Владимир Борисович родился в Тобольске в 1953 году. Окончил Литературный институт им. А. М. Горького. Поэт, эссеист, составитель двух поэтических антологий. Живет в Москве.
* *
*
Сопьешься в этом городишке,
пока прославишься.
Домой
бредешь в поношенном пальтишке,
в ботинках стоптанных,
конвой
бездомных псов сопровождает
тебя до станции,
и рай
напротив звездами мерцает
там, где овраги и сарай...
А поезд тронется —
с обрыва
в окно черемухой пахнет,
и забываешься счастливо,
пока состав в ночи ползет,
и незаметно засыпаешь
и в этом полузабытьи
над мирозданьем пролетаешь
в сады нездешние Твои.
* *
*
Спасибо, Господи, за то,
что осень и стою в пальто,
еще живой на поле брани,
и что звенит еще в кармане,
и что стекляшка у залива
открыта — можно выпить пива,
отечества вдыхая дым.
И в горле ком: Таврида, Крым...
* *
*
Камни, Таврида, твои солоны, горячи,
тридцать три года я грелся на них — на печи.
Тридцать три года смотрел на простор вековой,
но утомил и меня однозвучный прибой.
Бес ли попутал, а может быть, классик: “В Москву!”
Сел в самолет — и на чахлую вышел траву
в парке столичном, где ждал меня хмурый дружок,
выпил вина, а закуска — колючий снежок.
Ветер трубил-завывал в заводскую трубу:
только дурак может выбрать такую судьбу.
Видишь в домах золотой за окошками свет,
а у тебя за душой ни копеечки нет.
“Нам не гулять, не сидеть за столом на пиру, —
Друг мне сказал. — Я в свою возвращаюсь дыру”.
Стерва Москва на морозе румяна, свежа,
сытым — жена и продажная тварь — для бомжа.
В слезы мои, золотая, хоть верь, хоть не верь,
ты и сама извелась от измен и потерь.
Жил, пропадал, ненавидел тебя и любил,
но и такой еще больше тебе я не мил.
Встал и стою на распутье: не там и не здесь,
застит глаза непроглядная едкая взвесь.
Жадные псы добела обглодали мослы
павшей страны. Вон и Крым умыкнули хохлы.
Как возвращусь, заору в набежавший прибой:
что сотворил ты, Господь, с моей бедной страной!
Ярость моя возмутит седовласый простор —
эхо вернет мне назад грозный мой приговор:
“Вспомни свой дом, что ты сам разметал, разорил,
встала трава, словно лес, у забытых могил!”
В море смотреть да лежать бы себе на печи...
Камни, Таврида, твои солоны, горячи...
* *
*
Кузнечики-легионеры
в прибрежных спрятались холмах.
В их пузах травы спят и веры,
как Хлебников сказал в стихах.
И в августовский зной, штурмуя
отроги горного хряща,
шагнешь, и — прыснут,
крылышкуя
подкладкой римского плаща.
Фофанов
Читать дальше