когда ты в бесхитростный труд погружен,
Он ближе к тебе и доступней намного,
чем все изысканья ума твоего,
когда ты намеренно ищешь Его.
* *
*
Я скажу тебе, что такое моя любовь.
Это улица, где полно разодетых мимов.
Это яхта в порту, скользящая вновь и вновь.
И пломбир из “Макдоналдса” за пятьдесят сантимов.
Я скажу тебе, где жилище моей любви.
В душных барах, куда стекаются шалопаи.
В снежной местности, где не водятся соловьи.
В притаившемся на холме дровяном сарае.
Я люблю тебя, то есть твой еле теплый чай,
если ты отойдешь на миг, накрываю блюдцем.
Если хочешь, таких деталей не замечай,
только чувство без них, по-моему, будет куцым.
Слава Богу, что у любви неизвестен срок
и неясно происхождение и причина,
что в ней смешаны добродетели и порок,
и на вид она от безумья неотличима;
и еще ни один поэт превзойти не смог
то, что шепчут друг другу женщина и мужчина.
* *
*
Небо сегодня играло в оркестре грома
так хорошо, что ангелы побросали
в шляпу его, распластанную над миром
дном и полями кверху, пригоршню звезд.
Скучно в такую ночь оставаться дома,
да и за книгой я усижу едва ли
более часа — разве что за Шекспиром…
В гавань пойду. Там есть деревянный мост.
А на мосту все время сидит художник,
со старомодной трубкой, тепло обутый,
море изображающий на мольберте.
Кисть его прикасается к полотну
бережно, как приложенный подорожник
к ссадине. Если б как-нибудь рядом с бухтой
он поместил меня — я бы вместо смерти
жизнь обрела, быть может, еще одну.
* *
*
Я везу тебе из Венеции сувенир:
но на книжную ты его не поставишь полку,
твою трапезу превратить он не сможет в пир;
я не выбрала, что попроще — брелок, футболку.
Мой подарок — ты любишь мелочи, разве нет? —
и не то чтоб совсем обыденный, и не самый
экзотический: не какой-то чудной предмет,
а всего лишь часы наручные с голограммой.
В глубине циферблата, как посреди лица,
то появится, то исчезнет живой, веселый
вид усыпанной светом набережной, дворца
и канала с плывущей вверх по нему гондолой.
Получается, узнавая, который час,
ты всегда будешь видеть город, в котором время
застывает на месте, не отрывая глаз
от воды и домов, распахнутых перед всеми.
И позволь мне твое внимание обратить:
это зрелище, обнимая твое запястье,
будет сразу же гаснуть, чтоб ты не мог забыть,
до чего оно неустойчиво, это счастье.
* *
*
Я люблю человека, живущего далеко.
Но не жжет его одиночество и разлука.
С ним болтает пушное облако над рекой
и высокие арки римского акведука.
Золотая горит мимоза в его саду,
в его комнате оживает одна гравюра,
и он потчует персонажей ее орду.
Его имя стоит в посланиях Эпикура,
на билете в парижский пригород раз в году,
на открытке, летящей ночью из Сингапура.
Иногда проникает музыка в его сны,
а порой незаметно Бог ему дышит в спину.
Его щеки как будто в пене морской волны,
когда он по утрам намыливает щетину.
Я люблю его сквозь границы чужой страны,
сквозь огромного расстоянья слепую льдину,
так, как радуга вырастает во всю длину
небосвода, — но видно только лишь половину.
Сенчин Роман Валерьевич родился в 1971 году в Кызыле. Закончил Литературный институт им. А. М. Горького. Автор трех книг прозы. Печатался в журналах “Новый мир”, “Знамя”, “Дружба народов” и др. Живет в Москве.
1
— Ну хватит бродить, давай здесь сядем. Никита!
Услышав свое имя, он привычно, но для окружающих незаметно поморщился... В детстве имя было редким и потому очень удобным для выдумывания дразнилок: в садике ему обычно кричали: “Никитка — битка”, “Никита — сита”, в школе — “Никита, Никита — рожа вся разбита”. А потом имя стало модным и то и дело звучало на улице. “Никита, сколько можно звать? Ну-ка быстро пошли!” Его дергало чувство вины, он машинально оборачивался на голос и видел женщину, которая звала сыночка лет четырех. Тоже Никиту. И становилось неприятно, словно это действительно накричали на него...
Читать дальше