Рассказ о Гумилеве для «Чукоккалы» был осуществлен в узком пространстве между ожиданием очевидного цензурного террора и слабой надеждой на публикацию. Это многое определило в содержании очерка: главной его темой стали милые чудачества в бытовом поведении поэта. Чуковский словно бы пытался внушить тому, кто обладает властью вязать и разрешать, что давным-давно погибший поэт для него не опасен.
Прорвав таким манером, таким маневром заговор молчания, он намеревался вернуть Гумилева в литературный обиход. Подобное манипулирование как способ подцензурного высказывания Чуковский освоил много раньше. Издавая, например, свой очерк о Репине в ту пору, когда художника третировали за «эмигрантство» (что по советскому кодексу было равносильно государственной измене), он придавал своему сочинению оттенки и обертоны мягкой апологетики, а затем, по мере того как режим реабилитировал и «репатриировал» художника, ослаблял в новых изданиях своего очерка о нем апологетические черты и добавлял черты суровые, тональности скептические.
Каждый из литературных мемуарных портретов (написанных в разные годы и вошедших в книгу «Современники», 1967) Чуковский создавал, опираясь не только на свою обширную и цепкую память, но и на свой дневник, хранивший фиксацию фактов и впечатлений, практически синхронную этим событиям. Так обстояло дело с очерками о Блоке, и о Горьком, и о Маяковском и с другими. Но в очерке о Гумилеве дневник не был использован — или был использован в исчезающе малой мере. Весомый пласт сведений, так или иначе касающихся отношений Чуковского с Гумилевым, на этот раз не был востребован мемуаристом по обстоятельствам, которые в благовоспитанном XIX веке называли «не зависящими от автора».
Несмотря на жесткость условий, сужавших творческое пространство, в котором создавался очерк, несмотря на его избыточную благостность, вуалирующую подлинную остроту отношений поэта и критика, очерк о Гумилеве все же по-чуковски портретен. Как и положено портрету, он достигает сходства и передает характер, хотя о многом пришлось умолчать. И как всегда у Чуковского, портрет строится (по его собственному определению) на сочетании плюсов и минусов, на соположении света и теней, и, восхищаясь талантливостью, художнически любуясь личностью, он весьма сдержанно, а то и вовсе неодобрительно оценивает творческие реализации этого таланта. Даже здесь, в почти некрологическом очерке, апологетическом по жанру, он не скрывает своего неприятия гумилевского экзотизма, считая его надуманным, искусственным, нежизненным. А склонность Гумилева — теоретика стиха к догматизму и жесткой схеме, к выведению юмора за пределы эстетически приемлемого, как и прежде, раздраженно осуждает. Литературоведческим «сюжетом» своего мемуарного очерка Чуковский считал историю позитивного развития поэта Гумилева: «Недавно я написал воспоминания о Гумилеве, где говорю о той перемене, которая произошла с ним в последние два года его жизни, когда он преодолел в себе гумилевщину ранних лет…» [16]
То, о чем Чуковский умолчал (по разным причинам), вполне может быть дополнено по уже доступным источникам — печатным и архивным. Но при этом легко проглядеть «гумилевский след» в произведениях Чуковского, не заметить, как много у него — в стихах и прозе — неявных рефлексов на Гумилева, разного рода аллюзий и парафраз, преимущественно беззлобно-пародийного свойства, словно он непрерывно вел воображаемый разговор с поэтом, выясняя с ним точки зрения, доспоривая незавершенные споры.
IV
Какой-то конфликт, не вполне поддающийся реконструкции, произошел между автором африканской поэмы «Мик» и автором африканской же поэмы «Крокодил» летом 1917 года. Конфликт был связан с намерением и надеждой Гумилева опубликовать свою поэму (возможно, в сокращенном виде, частично) в журнальчике «Для детей», только что созданном Чуковским. Формально журнальчик был приложением к «Ниве», по сути — независимым, чисто «чуковским» изданием.
Вся вторая половина 1916 года редактора журнала «Для детей» была заполнена поисками и вербовкой авторов для будущего издания. Чуковский рассылал десятки писем с приглашениями к сотрудничеству и вопросами, кого бы еще пригласить. «Сколько я ни думал о том, кто бы еще из московских поэтов мог бы Вам пригодиться, — никого, кроме Марины Цветаевой, не придумал, — отвечал Владислав Ходасевич на обращение Чуковского. — <...> „Великих” Вы сами знаете, а не великие могут писать только экзотическое или заумь» [17] . «Писать заумь» — это, конечно, кивок в сторону футуристов, «писать экзотическое» свойственно скорее их оппонентам-пассеистам, прежде всего Гумилеву. В своих рекомендациях Ходасевич соизмерял свои вкусы и отношения с представимыми взглядами адресата, и «заумники» вместе с «экзотиками» отводились. Тем не менее Чуковский приглашал и Маяковского и Гумилева.
Читать дальше