ДВОЕ
Он был чист и запоен, мужествен и внушаем, валенок, искристо парящий космическим спутником. Костлявый молчальник с топориком в чреслах, взрывоопасный, но не выносящий матерщины, похожий на гангстерского актера Юла Бринера.
— Жизнь бесконечно таинственна. Я, наверное, с другой планеты! Жест ветвей — сильнее жестов остальных.
Ночами облепляли стихи. Сквозь сновидения бредил. Проснувшись, сразу записывал.
И мне сказать любое слово,
Как слово трудное: “Люблю”.
Она — порочна и беспомощна, с ресницами и блузками блудницы (а что еще прельстит поэта?), лишенная мирских претензий, но ленивая внешним лоском (“Мама? Советская писака! Эти писатели такие противные, я их с детства всех знаю. Катаев, между прочим, первый, кто привез из-за границы холодильник. Он одел двух детей в шубы из каракуля, и у нас в воротах с них этот каракуль сняли! Олеша — неплохой. Разыскивал кошку. Я ему сказала: „У меня есть только черепаха”. А он подозрительно спросил: „Может, это нашу кошечку заколдовали?””).
Худяков бросился за ней, часами объяснялся по общажному таксофону. Она — в Прибалтику, он — следом, обещая вспороть в этом пасмурном краю вены. В Москве, прорвавшись в квартиру, высадил балконную дверь и под дождиком оттепели полез через железные перила. Нина, обхватив его сзади, прижалась к прокуренному свитеру.
Она была щедра на клички, прозвища, приговоры, колкие и легкие, как птичий след на снегу. С кокетством случайности оброняла детское:
Написала лапой утка:
“Не могу я говорить.
Несу в клюве незабудку.
Ее могу я уронить”.
Володя восхищенно стенографировал выпуклым почерком отличника. Понес в “Мурзилку”.
— Это так простенько. Так грубенько, — гнусавил мохнач, топыря нижнюю губу с чаинкой табачной крошки. — Для детишек — темный лес.
— Вы ничего не смыслите в стихах! И детях! Мучаете и растлеваете детей! Самая настоящая бездарь! Да, вы — худшая из бездарностей! Вы прикасаетесь к детям…
Ночевал у нее. Напился.
Она заперлась с мамой, а он всю ночь проволынил под дверью, гремя стихами.
— Банально, — отзывалась стареющая писательница.
— Это Блок! — подловил злорадно.
Разъехались. Мать поселилась на “Аэропорту”, а молодожены в Кощеевом замке на набережной, недалеко от Кремля.
— Мне становиться поэтом? Я могу быть самым знаменитым! Хочешь?
— Мир — шире, — ангельски протянула, и призывный взмах ресниц. — Писаки — они все противные. По-моему, есть только любовь, когда тебе хорошо с любимым…
И отроком-солдатиком сиганул в ветхозаветную пещь огненную.
Устроился переводчиком. Подстрочники якутов и туркмен. Три рубля за строфу — цена импортной курицы. Нина числилась уборщицей в НИИ “Теплоприбор”, где мела и мыла ее однокурсница.
Собрались на юг. В аэропорту закатил пощечину — не так посмотрела на какого-то военного.
Вымаливал прощения.
Там, в миндально-лавандовом Коктебеле, все и произошло.
И зародился этот ручеек безумия, вольно зазвеневший, затем фанатично загромыхавший и под конец развернувшийся той неприветной заболоченностью, в коей через четырнадцать лет обрел себя младший Худяков.
ИСТОРИЯ МОЕГО КРЕЩЕНИЯ
Господи, благослови!
В 1967 году мы с мужем отдыхали в Коктебеле. Он поехал на экскурсию в Новый Свет. Экскурсоводом оказался его бывший знакомый по Свердловскому университету Эдик Рудаков. Эдик обосновался в Коктебеле, женился на местной женщине. Вечером мы с мужем пошли к Рудаковым. Его жена — приземистая, лет тридцати пяти и в очках. По имени Зоя. Эдик сказал, она работает почтальоншей. Она нацелилась на меня. Сказала:
— Как же долго я тебя ждала!
Стала грубо льстить, неприлично захваливать. Наши мужья замолчали, как под чарами.
На следующее утро перед завтраком я пошла купаться, встретила Зою.
— Как ты спала? — спросила она.
— Хорошо.
— А ты так меня растревожила, что я не спала всю ночь.
Все время нашего пребывания в Коктебеле она меня постоянно подстораживала и осыпала комплиментами. Был последний вечер перед нашим отъездом. Мы пошли проститься с Рудаковыми. Возвращались с Володей. Полночь. Вдруг, как из-под земли, появилась Зоя. Она пошла рядом со мной, взяла за руку и зашептала:
Читать дальше