— …И так все... мучительно. Потому что все про живых людей. Вот были мы на вечере Фанайловой, сидим себе, и тут посреди всех дел какой-то мужик громко заявляет, это самое... “Я пойду на улицу покурить!” Так весь зал ему шипит: “Ти-и-ише! Ти-и-ише!”, а жена: “Оде-е-енься! Оде-е-енься!”
— …Нет, ты что, для женщины водить машину — это очень важно. Это свобода, это такое чувство… Это так помогает стресс скинуть. Что бы ни случилось, садишься за руль — и прямо пш-ш-ш…. Такое чувство. Поссоришься, например, с любовником, он тебе: во-о-от, то-сё, типа — ты старая, а мне двадцать! — а ты дверью — бах! И потом пошла, села за руль, завелась — и сразу, знаешь, такое чувство… Вот просто из-за того, что ты сама себе хозяйка. И можешь делать что хочешь, и вообще управляешь этим новым, сильным механизмом.
П .
— …А ты что думаешь? Это для меня знаешь как? Это для меня как оправдание моего существования в этой квартире. Их повесил Анькин первый муж, я его даже знал немножко, но так, пару раз виделись. Он был такой прекрасный мужик, серьезно, и руки были просто золотые у человека. Это все он делал, ты полку видел? Чеканки там в коридоре, карту, которая черная такая, все это. И копья тоже он повесил. Он их с раскопок привез, он на раскопки ездил, их списали или отдали ему, что-то такое. Анька говорит: “Я ему сказала, давай поставим в прихожей”, — а он: “Не-е-ет, я хочу интересней!” Он такой был человек поразительный, все делал “интересней”, не мог даже просто так… Вот он их подпилил и повесил. Он же небольшого роста был, а Анька у меня, ты сам видишь, от горшка полвершка. А мне они видишь как? Смотри: раз! раз! раз! А? В глаз прямо! И вот представь себе: сколько лет я тут хожу, и в темноте, и к ребенку через этот коридор бегал, сонный, спящий на ходу, — и ни разу даже рядом не задел! Это для меня как оправдание, что я в этой квартире могу быть. Типа что со вчера ничего не изменилось.
— …Давно не был в супермаркете. Вот хочу туда пойти.
— …Пришел с цветами. Ну, не очень с такими, но астры, все равно же это хорошо, да? И вообще — пока мы ели, что-то говорили такое, — я чувствую, ну вот знаешь — все склеивается. Прямо как кусочки складываются, вот он что-то скажет, я скажу — хлоп! И я так, знаешь, так хорошо мне стало, прямо вот весело внутри. Мы сидим, уже мороженое ему принесли, он уже мне прямо родной такой, как если бы трое детей. И тут подходит к столику какая-то девка, ничего такая, кожа плохая, а так ничего, но я сильно не разглядела. Становится такая и говорит: “Привет, Леша”. Я такая вся улыбаюсь, говорю: “Привет!” — а она на меня даже не смотрит, смотрит на него и говорит: “Ты что, глухой? Не слышишь меня?” Я рот раскрыла, а он сидит, как статуя, и пялится в мороженое. Она говорит: “Ну ладно, пока”, — разворачивается и идет к своему столику. Нормально, да? Я говорю: “Леш, ты меня прости, это кто?” — “А никто, — говорит. — Так, тезка моей собаки”.
— …Придумал сюжет. Есть поэт и есть критик. Поэт уводит у критика жену. И после этого критик все бросает и всю жизнь занимается только творчеством этого поэта, не может остановиться.
М.
— …Спасибо, деточка, что ты меня повела. Я мало того что сто лет в кино не была, так я еще и именно этот фильм хотела посмотреть, я же все слышу по телевизору — “Хроники Нарнии”, “Хроники Нарнии”, а я даже книжку не читала. Знаешь, для меня этот фильм про что? Вот меня водили маленькую на елку во Дворец студентов, и там была такая красота, мрамор и все это, и такие бесконечные коридоры длинные, бесконечные. Я же тогда не знала, что это потемкинский дворец, Екатерина Потемкину подарила, это нам же тогда никто не рассказывал, а просто — такая красота была… И мне каждый раз так хотелось пойти по этим коридорам! Но не пускали же! А мне казалось, что там в конце что-то такое должно быть… Такое что-то… Невероятное. Так что спасибо тебе, доченька, что ты меня повела. Потому что я сейчас как будто прошла по этим коридорам до конца, такое чувство. И ничего там такого нет.
— ...Укладывает мне челку и что-то такое говорит в процессе, — а он гламурный такой молодой человек, настоящий стилист, — ну вот, разговаривает о всяких приличествующих дискурсу благоглупостях — вроде того, как молодо выглядит София Ротару. И вдруг говорит: “Между прочим, я рос у приемных родителей. Мои много работали и дали объявление в газете: кто может забирать детей из школы, а мы за ними будем в выходные приезжать. Откликнулась, — говорит, — одна пожилая пара, у них как раз сын тридцатилетний утонул. Очень были необычные люди. Дед этот руку одну на войне потерял, а до того успел и каналы рыть, и лагеря, и все. Я вообще-то мало про него помню. Вот, помню, он всегда говорил мне, хриплый такой голос у него был: “Ыгорь, если тэбя кто-нибуд спросит, который час, — сразу бэй в морду. А почему, — говорит, — не знаю”. И опять хурли-мурли, хурли-мурли про медные оттенки у темных блондинок. Я его спрашиваю осторожно: “Игорь, а он, наверное, левую руку потерял?” — “Да”, — изумленно говорит мой парикмахер. “Тогда, — говорю, — понятно, наверное, почему он вам говорил про „который час””. — “То есть?” — изумленно говорит мой парикмахер. “Ну, — говорю, — вот представьте себе, если кто-нибудь хотел над ним жестоко пошутить...” Он молча смотрит на меня в зеркале, потом опускает фен и говорит: “Ого”. Потом опять включает фен, потом кладет его, включенный, на тумбочку, идет и садится на пуфик. “Сейчас, — говорит. — Мне надо про это подумать”.
Читать дальше