— А здесь тебе деревья его подскажут.
И Шломо обычно отвечал, улыбаясь так же уверенно, спокойно, как будет отныне держаться до самой смерти, ибо внутренним взором он уже видел землю Палестины в конце совершенно прямой, словно натянутая бечева, дороги, протянувшейся туда прямо от Подгорца, не проходя близ других городов и каких-либо пейзажных красот:
— Ну да, деревья мне подскажут, а холмы эхом подтвердят.
Хаим-Лебке никогда не поднимался на гору посмотреть, как идут дела у брата, между тем из окон домика Шустеров, не глядящих на улицу, открывался вид на полевое раздолье, за которым дорога, пересекая деревянный мостик, превращалась в длинную тропу, ведущую прямо к хижине Шломо и к его посадкам. После случая с пасхальным крестным ходом Хаим напрочь замкнулся, ушел в себя и общался преимущественно со своей флейтой, которая полнилась все более и более зловещими отзвуками окружающего мира, от которых даже пальцы принимались дрожать. Во многих провинциях шли погромы, ближайший случился всего за полсотни километров от них, прямо за тем местом, где Висла делает петлю. А немецкое радио каждый день воодушевленно обещало: «Пусть возрадуются все поляки: мы скоро освободим их от евреев, от всех до единого!» Тут уж не он один — все уходили в себя, навстречу своим самым потаенным душевным озарениям. Вот и реб Мендл вдруг сделался очень спокоен, перестал пить, набивать пузо жратвой и кататься по полу в угрызениях совести, будто пиявка в иле. Теперь он мало спал и целые ночи проводил за изучением священных текстов, раздобытых невесть где, а по утрам, забивая гвозди в каблук или обрезая лишнюю кожу, вслух комментировал прочитанное, забывая, что Хаим сидит рядом. Эти тексты он знал уже наизусть и иногда устраивал своему верному подмастерью настоящие лекции, объясняя их суть. Однажды, пребывая в прекрасном настроении, он признался, что получил от отца в наследство две коротенькие записочки. Одна предназначалась для дней торжества, роскошеств и безоблачного неба, она гласила: «Не забудь, что ты — только прах». Другая относилась к ситуациям, когда не видишь выхода и бьешься, как ночная бабочка в окно; она содержала такие слова: «Весь мир был создан только для тебя одного».
Распахнув заднюю дверь домика, выходящую в поля, он увлек Хаима на свежий воздух и там прошептал ему: «Когда начнешь пропадать, когда Бог и люди будут от тебя далеко, возьми лупу и разглядывай цветы».
Они оба уселись в траву и принялись всматриваться в безвозмездную и молчаливую красоту той природы, что представала их взору. Воспользовавшись добрым расположением отца, Хаим спросил, почему тот согласился однажды поесть свинины у бедного польского крестьянина, приведя своих близких в невероятное возмущение (и сильно огорчив самого Хаима). Родитель ответил:
— Самое большое преступление — оскорбить живого человека. По правде говоря, мы на первейшее место ставим покорность Всевышнему, но при этом, вероятно, неправильно понимаем, кто Он есть и чего Ему от нас надобно. А те, кто утверждает, что подобные вещи Его оскорбляют, — сущие дети или просто мошенники. Ближнего же, напротив, обидеть легко; вот того крестьянина никогда бы не разубедить, что я не брезгаю его мясом: чего тут запретного, ему невозможно уразуметь. А ведь мы — соседи, но в то же время нам друг до друга не ближе, чем от одной звезды до другой, и все уговоры тут бессильны.
Хаим задал второй вопрос:
— Отец, а почему люди такие разные?
— В мире все неодинаково: любая травинка — одна на свете.
— Но если различие — основа жизни, слова бессильны!
— В высшем смысле люди похожи, а потому слова, сказанные на горе Синай, относятся ко всем и каждому, а не к одному нашему народу.
— Так, значит, я — женщина?
— Именно так!
— Так, значит, я — гой?
— Именно так!
— Но если мы — такие разные, мы не вольны оставаться самими собой или делаться другими, ведь так?
— Это большой вопрос! Если мы прежде всего разные, мы никогда не равны себе, но если мы все одинаковы, то наши различия преодолеваются без особого труда.
— Значит, я — это ты?
— Ты — это я, я — это ты: вот самая большая тайна в этой жизни.
Те самые люди, что нарекли его «смутьяном» за невероятное обжорство, призванное однажды дать пищу необъятному пламени, вот они-то теперь часто останавливались перед полуподвалом, смотрящим во двор, где стоял его верстак. Одни заговаривали с ним прямо со двора, стоя перед окном, другие спускались на три ступени вниз, третьи просто располагались у верстака и, если надо, помогали держать на весу ногу клиента, чтобы удобнее было потом побеседовать с глазу на глаз. Может быть, самым странным из последних выглядел Владислав Шпилберг, высокий тощий очкарик лет шестидесяти, считавший, что Закон Моисеев посрамлен Декларацией прав человека. С презрительной холодностью он объявлял, что все евреи мира в равной мере страдают слепотой независимо от того, какую повязку на глазах выбрал каждый из них.
Читать дальше