Питер берет Бетт за руку. Он делает это непроизвольно, почти автоматически и только потом пугается — не слишком ли это дико и сентиментально? Не влетит ли ему за это? Ее пальцы на удивление мягкие, похожие на ощупь на гофрированную бумагу. Старушечьи пальцы. Она быстро и нежно сжимает его ладонь. Они стоят так несколько секунд, потом расцепляют руки. Даже если этот жест Питера неуместен и мелодраматичен, Бетт, кажется, не имеет ничего против, во всяком случае, в этот момент, стоя перед мертвой акулой.
***
Питер возвращается домой. Четверть пятого. Он идет на кухню, кладет на стойку аптечный пакет с экседрином и зубной нитью (почему, если уж ты вышел из дому в Нью-Йорке, то обязательно что-нибудь купишь?), снимает и вешает на плечики пиджак. Когда его слух привыкает к знакомому стрекоту тишины, он различает звук душа. Значит, Ребекка дома. Это хорошо. Часто его, как и Ребекку, радует возможность немного побыть в одиночестве, но только не сегодня. Трудно сказать, что именно он чувствует. Он бы предпочел, чтобы это была простая жалость к Бетт. Но, на самом деле, это что-то более сложное и запутанное: чувство страха, одиночества, все вместе; он не знает, как точно это назвать, знает только, что сейчас ему ужасно хотелось бы увидеть жену, обнять ее, может быть, посмотреть с ней какую-нибудь чушь по телевизору, и вот так, вместе, встретить сначала вечер, потом — ночь.
Через спальню Питер проходит в ванную. Да, вот ее бледно-розовый расплывчатый силуэт за матовым стеклом душевой кабинки. Есть чувство смертельного цейтнота в воздухе, есть акулы в воде, но еще есть вот это: Ребекка, принимающая душ, запотевшее от пара зеркало, аромат мыла, смешанный с запахом, который Питер затрудняется назвать иначе как запахом чистоты.
Он открывает дверь в душ.
Ребекка опять молодая. Она стоит, отвернувшись от Питера, наполовину скрытая паром — у нее короткие волосы и сильная, прямая от плавания, спина. Внезапно все сходится, обретает невозможный смысл: рука Бетт в его руке; бронзовый юноша Родена перед лицом будущего; Ребекка в душе, смывшая последние двадцать лет, — снова девочка.
Она удивленно поворачивается.
Это не Ребекка, это Миззи. Мистейк.
Вот аккуратные квадратики его грудных мышц, узкие бедра, завитки темных волос на лобке, розовато-коричневый пенис.
— Привет, — говорит он радостным голосом. Никакого смущения от того, что он стоит перед Питером абсолютно голый, он явно не испытывает.
— Привет, — говорит Питер. — Извини.
Он делает шаг назад, прикрывает дверь. Миззи всегда отличался бесстыдством, точнее сказать, он как будто вообще не знает, что это такое, как сатир. Нагота, телесность в принципе настолько не являлась для него поводом для смущения, что почти все в его присутствии начинали чувствовать себя какими-то викторианскими тетушками. Сквозь матовое стекло Питер видит лишь расплывчатый розовый силуэт. И, хотя теперь он уже знает, что это Миззи (Итан), он никак не может заставить себя сдвинуться с места, продолжая рисовать в воображении юную Ребекку (Ребекка заходит в море, Ребекка выскальзывает из белого хлопкового платья; Ребекка стоит на балконе того маленького дешевого отеля в Цюрихе), пока не понимает, что задержался здесь на секунду-другую дольше, чем следует — Миззи, не подумай чего лишнего, — поворачивается и выходит, успевая заметить, как его собственный смутный призрак скользит по запотевшему зеркалу.
Семья Ребекки фактически представляла собой отдельное государство. Питер женился на обычаях, поверьях и самобытной истории, как бывает, когда берешь в жены уроженку какого-нибудь маленького экзотического народа. Надежно защищенное суровыми горными вершинами от проникновения иноземных захватчиков, иммигрантов и всякого рода посторонних идей и нововведений, королевство Тейлоров было не богатым, но платежеспособным; тут отдавали предпочтение национальной кухне, народным промыслам и не слишком заботились о том, чтобы поезда ходили строго по расписанию. Миззи был у них чем-то вроде местно-чтимого святого, чью бледную статую со стеклянными глазами каждый год торжественно проносят по улицам города на центральную площадь.
А что было до рождения Миззи? Был — да, собственно, и остался — большой старый дом с мансардой, обреченно отсыревающий в наплывах тридцатиградусной банной жары, типичной для ричмондского лета. Были и есть Сайрус (профессор лингвистики, коренастый, невозмутимый, с головой Цицерона) и Беверли (педиатр, порывистая, ироничная, вызывающе равнодушная к ведению домашнего хозяйства). Ну и, конечно, три чудесных дочери: Розмари и затем — с промежутками в пять лет — Джулианна и Ребекка. Роуз в юности была величавая красавица, не то чтобы высокомерная, но и не особо приветливая. Такая девушка, которую всегда ждет юноша постарше с машиной. Джули, тоже красавица, пусть и не такая сногсшибательная, была по-мальчишески шумная, смешливая, чемпионка по гимнастике, откровенно сексуальная. И наконец, Ребекка, знаменитая от рождения благодаря старшим сестрам, миниатюрная, бледненькая, немножко похожая на беспризорницу, самая некрасивая и самая умная, встречавшаяся с восьмого класса с одним и тем же бойфрендом — несколько безучастным мальчиком, играющим на гитаре. Ключ к пониманию ее отроческих лет (во всяком случае, по мнению Питера) давала школьная фотография, на которой Ребекка в короне победительницы, с призовыми розами в руках стоит, смеясь (кто знает, над чем — уж не над абсурдностью ли происходящего?) в коротком сверкающем платье с блестками; справа и слева от нее снисходительно улыбаются в камеру две другие, отставшие, участницы состязания — принцессы, как бы застывшие в своей миловидности, слишком обыкновенные и предсказуемые наследницы полнокровных девиц на выданье, наводивших тоску на Джейн Остин.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу