— Мы заботимся именно о том, чтобы он не свихнулся от поповских штучек и сам не попал в дурдом… В роно про нас говорят…
— Я знаю, что про нас говорят в роно, Кира Леонидовна!
XXI
Сумасшествие отца Костю обескуражило, — оглушило, повергло в панику, перевернуло мир. Костя не раз желал отцу какой-то вышней кары за материны и собственные страдания — даже смерти! — но безумие казалось изуверским наказанием, бессрочной пыткой.
— Господи! Ты сотворил с ним самое страшное! — содрогался Костя. — Да, отец жесток, груб. Но он воин… Он видел много крови, много боли… Он грешен. Но кто послал его на войну? Справедлив ли суд над отцом? Ты дал ему разум, и ты лишил его разума. Но зачем тогда ему жизнь, если душа его в потемках? Господи! Ты забрал к себе маму. Почему ты отнимаешь у меня отца?
За день до первомайских праздников Костя ездил в психиатрическую больницу, разыскал лечащего врача.
— Состояние вашего родителя стабилизировалось. Кризис прошел. Но возврат к полноценной жизни вряд ли возможен, — пессимистично сказал молодой врач, белобрысый, коротко стриженный, с продолговатым бледным лицом и бесцветно-светлыми глазами.
— Он не буйствует? — спросил Костя.
— Нет, — ответил врач; врач был не только бледен, но как будто кем-то сильно обижен или отчитан начальством.
— Могу я на него посмотреть?
Врач помолчал, рассеянно глядя на Костю, потом как-то запоздало, но активно согласился и повел его из ординаторской в палату. К родителю, однако, врач подходить не рекомендовал. Костя глядел на отца в приоткрытую дверь, наискось.
Отец лежал на железной кровати, подложив под голову ладони. Лицо его было желто и невозмутимо. Веки приспущены и не видать глаз. Волосы казались редкими и засаленными. А горбинка на тонком носу вроде стала заметнее, выпирала. Он был в серой пижаме с синим воротом и такими же синими обшлагами, лежал поверх одеяла, такого же серого, что и пижама. На ногах были шерстяные носки — должно быть, принесла Серафима Ивановна — и коричневые дерматиновые тапки. В палате находилось еще несколько человек, но Костя не хотел их разглядывать, даже побаивался.
— Разве их не заставляют снимать тапки? — спросил он, оборачиваясь к врачу.
— Мне все равно, — ответил врач. — Я увольняюсь отсюда.
— Почему? — спросил Костя.
— От меня жена ушла… Я уеду отсюда.
— Куда?
— Пока не знаю… Страна большая.
Выйдя через вертушку из приворотной проходной, в которой почему-то никто не дежурил, отойдя от забора, Костя обернулся на «желтый дом». На фасаде с потускнелой серо-зеленоватой штукатуркой он вычислил окно во втором этаже, за которым лежал в заточении его отец. Свободолюбивый, не сгибаемый страхами отец-воин был сломлен какими-то зловещими силами. «Уж лучше б он погиб на фронте, как герой…» — подумал Костя и поймал себя на мысли, что еще в далеком детстве думал так же, забывая, что в таком случае сам бы не появился на свет.
Больничные ворота не спеша отворились. Из ворот выехала гужевая повозка. На телеге — бочка, видать, пищевые столовские отходы для свинарника, бочка черна и сыра, а главное, от нее запах помоев. Возница, сутулый старый мужик в ватнике, курил сигарету в мундштуке, покрикивал на карюю лошадь, приударивал по крупу вожжой.
— Пошла! Но!
Костя, глядя на неухоженную, низкорослую лошадь, на свалявшуюся шерсть на ее боках и ногах, почему-то вспомнил врача. Косте было неистово жаль отца, но сейчас в голову лез врач, которого бросила жена. Врач просто назойливо, пугающе заполонял сознание. Врач-то ведь в разуме, в силе. И на воле! Но от него ушла жена… Возможно, он еще несчастнее, чем отец.
Весь больничный трехэтажный серый «желтый» дом, не отмеченный особой охраной или рядами колючей проволоки, даже решетками на окнах, являл некое средоточие несправедливости и каверз жизни, словно безногий калека, очутившийся среди здоровых людей.
Вечером, накануне демонстрации, Костя принялся перекладывать архив прадеда. Он вновь разглядывал старые дореволюционные фотографии, так как послереволюционных у прадеда почти не нашлось. На карточках молодой Варфоломей Миронович был в светском платье среди людей, таких же светских. Одетые в темные костюмы, непременно в белых рубашках и галстуках или бабочках, они стояли или сидели в ряд, раскованно и достойно. Большинство, даже совсем молодые, носили усы и бороды — в этом тоже читались достоинство и ум. Иногда среди светских были люди в офицерских мундирах. Офицеры подчеркнуто показывали выправку, стояли навытяжку, держа руку на портупее, те, что с оружием, на эфесе шашки. Все эти светские люди в галстуках и офицеры в царских мундирах были симпатичны, благочестивы, даже чуть-чуть самоуверенны. Зато в служителях церкви, встречавшихся на фотографиях, да и в самом Варфоломее Мироновиче, облаченном в ризы, Костя углядывал раздумчивость и усталость, — словно после долгой напряженной проповеди.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу