* * *
Эти поэты, виршекропатели, творили на перекрестке столетий — уже догоравшего девятнадцатого и зарождающегося двадцатого — все неврастеники и меланхолики. Кажется, что-то они предчувствовали. Детская память смешна своей цепкостью и оглушительной неразборчивостью — к ней почему-то приклеился намертво следующий простодушный куплетец: “Горе проснувшимся. В ночь безысходную / Им не сомкнуть своих глаз. / Сны беззаботные, сны мимолетные, / Снятся лишь раз”.
Был там и трогательный совет: “Не просыпайся, мой друг”.
Помню, что мне это рукоделие сразу же портило настроение.
В детстве, особенно в раннем детстве, я неохотно ложился спать и жизнерадостно просыпался — день обещал мне много открытий и увлекательных неожиданностей. Я не боялся своих пробуждений.
* * *
Меж тем, Р. всегда меня уверял, что главное умение в жизни — умение от нее увернуться.
— Поскольку, — произносил он со вздохом — десница у этой красавицы каменная, и шуйца ее — отнюдь не шелк.
Я спорил, я пламенел, возмущался, но он лишь посмеивался: “Поверь мне, соприкосновение с этой дамой тебе не сулит ничего хорошего. И все попытки ее подчинить, попытки заставить себе служить такую норовистую кобылу, всегда заканчивались печально. Даже когда за поводья хватались самые мощные честолюбцы — от Бонапарта до Джугашвили. Иной убежден, что ее взнуздал, что он уже крепко сидит в седле, и тут она взбрыкнет, сбросит наземь”.
Я возражал ему как умел. Я говорил, что с нашей профессией нельзя ускользнуть, избежать публичности. Трибуна — это не скит, не келья.
Он отвечал, что на нашем суглинке трибуна превратилась в амвон, уже не говорят, а вещают, не собеседуют, а муштруют, что эта игра ему не по нраву. Не дай Бог вести публичную жизнь — в ней продаешь не тело, а душу, эта торговля неискупима.
Меж тем, он талантливо создал свой образ и вжился в него — беспечный счастливчик, этакий шалун-менестрель. Он безошибочно просчитал: такой персонаж вызывает симпатию. От мейстерзингера не исходит ни вызова, ни опасной угрозы. Что ж, пусть резвится и пусть дурачится.
Тогда я не нашел нужных слов. Не знаю, нашел ли бы их сегодня. Мой срок завершается, мне бы хотелось понять напоследок, что все же двигало моими усилиями — только инстинкт или в них был какой-то смысл?
Но всем этим возгласам и вопросам, которые неизбежно приходят в морозной литераторской старости, еще ни разу не доводилось дождаться исчерпывающего ответа. Обычно звучат невнятные формулы, уклончивые, нарочито туманные, они оставляют нам призрачный шанс — гуманное право на заблуждение, оправданное самим Толстым. (В тот день Саваоф был к нам снисходителен.) На деле же прав был суровый Дант: “Оставь надежду, сюда входящий!” Как много таких глухарей, как я, умней бы собою распорядились, если бы только прислушались, вняли этой бестрепетной прямоте.
Но трезвость является после бала и после драки — все, кто однажды вдохнул в свою душу яд графоманства, все они прокляты, обречены. Можно назвать этот яд иначе — потребностью, способностью, даром, лучше всего — троянским конем, не зря же он-то и есть дареный, которому мы в зубы не смотрим. Дело не в имени, не в названии, не в беззащитности пред соблазном — в сладостной и окаянной судьбе.
* * *
Однажды Вероника спросила:
— Скажите, но честно — вы не жалеете, что привязали себя к столу?
Ее вопрос меня уколол. Я заподозрил в нем скрытый смысл: не кажется вам, что вы однажды переоценили свои возможности?
Я помолчал, потом вздохнул.
— Не знаю. Может быть, и поеживаюсь. Что делать? Ко всему остальному попросту душа не лежала.
Она кивнула:
— Я понимаю. Но выбрали вы жестокое дело. Особенно для людей с самолюбием.
Я рассмеялся. Не очень искренне.
— Справляюсь. Не так уж я самолюбив.
— Не знаю, не знаю. Поверим на€ слово. Скажите, как поживает ваш Гоголь?
— Мой Гоголь уже не поживает. Поэтому ему хорошо. А я еще булькаю, есть свои сложности.
— Да уж, могу лишь вообразить. Взяли б пример с вашего друга.
Такой совет мог только обидеть.
— У каждого свое амплуа на этой сцене и в этой жизни. Я, видимо, бегемот-резонер, а он — талантливый мотылек. Порхает, одаряет улыбками.
Она задумалась и спросила:
— У каждого — свое, говорите? Тогда какое же у меня?
Я принял глубокомысленный вид:
— Сразу не скажешь, все обстоит гораздо сложнее, чем даже со мною. Тут очень своеобразный синтез лирической героини с субреткой. То есть, с одной стороны — поэзия, внутренний мир, погруженность в себя, какая-то волоокая тайна. С другой же — обаяние молодости, задор, бубенчики, радость жизни. Но все это не в ущерб глубине. Просто существенно украшает и разнообразит ваш облик.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу