1 ...6 7 8 10 11 12 ...53 Мой президент, мой Гиз Лотарингский, мудрей и проницательней многих. Я благодарен ему за то, что, зная его десятки лет, я не сумел в нем разочароваться. Он обладает ясным умом. Поэтому он сказал однажды, что вовсе не нужно решать проблем, с проблемами попросту надо жить. Достойная восхищения трезвость. Но даже и он не устает произносить свои заклинанья о миссии Франции, о ее роли, о непременном ее величии. Grandeur, grandeur — сакральное слово!
Я понимал, что ночная кукушка перекукует, возобладает, будет всегда безраздельно правой. Два или три небрежных слова, две полужалобы-полувздоха в антракте между любовными судорогами — и я утрачу любовь человека, который и впрямь мне стал отцом. Я мучился, я не знал, что делать. Неужто такое может случиться? И я не услышу: «Где ты, сынок?». Не отзовусь с волнением, с нежностью: «Я здесь, Алексей». Нет, невозможно.
Но тут в мою воробьиную жизнь вмешалась чужая бездушная воля. Кому она принадлежала? Времени? Истории? Дьяволу? Или все будничней — кучке напыщенных остолопов, решившихся власть употребить? А власти у них было немерено. Забились в истерике барабаны, запели трубы, заговорила вослед им тяжелая артиллерия. Война, господа. Растопчем раскосых.
Я знал, что литая рука державы скоро возьмет меня за ворот. Как быть? Я колебался недолго. Холодно рассудил: не дамся. Причина была не в жалкой трусости. Промчался еще десяток лет, и я с удивлением сделал открытие: война — мое истинное призвание. Но в некое ужасное утро проснуться в отечественной казарме? Но — стать предметом? Подстилкой? Шваброй? Зависеть от взгляда любого унтера? И запретить самому себе чувствовать, думать, видеть и слышать? Нет, лучше сдохнуть. Нет, никогда.
Скажи мне, отец, куда податься? Направо — беда, налево — дыба. Прямо? Там тоже свой Змей Горыныч. Есть ли мне угол на белом свете? Есть ли мне место? Скажи, наставь.
Отец был немногословен и пасмурен. «Сынок, нет резона сложить свою голову за эту шайку. Бездарный выбор. Война эта — не твоя. Уезжай».
…Почти километр без перевязки, держа на весу полумертвую руку. После короткого привала — еще четыре — и все пешком. Кровь из руки сперва хлестала, потом вытекала, как будто нехотя, как будто она со мной прощалась.
«А где-то там, на севере, в Париже…» Да, верно! В сырой и враждебный вечер в нахохлившемся беззащитном городе и впрямь дохнуло далеким Севером. Лишь Пушкин с его абиссинской кожей так чувствовал! Иначе бы с губ его вдруг не слетела такая строка.
Это Морис Шевалье внушал нам десятки лет надтреснутым голосом, что славный Париж — всегда Париж. Нет. Не всегда. Не в осенний сумрак, не в этот тоскливый, как старость, дождь. Париж обретает себя в тот миг, когда фиолетовое небо вновь повисает в минуты заката над отряхнувшими дрему улицами, суля возвращение весны. Что из того, что еще февраль? Она уже здесь, глотните ветра. Взгляните на женщин — удостоверьтесь!
А нынче, когда так просит тепла моя арамейская порода, душа отделяется от тела. Снова и снова листаешь память, чтобы реанимировать жизнь.
«Куда ж нам плыть?» Так спрашивал Пушкин. А я, в девятьсот четвертом, не спрашивал. Куда ж? А туда ж. Куда ж еще? Все той же Большой Эмигрантской Дорогой. Подальше от родины. В Новый Свет.
Смелее, дружок — вот она, жизнь, которую ты так жадно любишь, которую ты хочешь, как женщину. Познай ее, не страшись страдать. Не сомневайся, она твоя — какая ни есть, со всем ее трепетом, соблазном, вероломством, засадами. Штурмуй эту грешницу-недотрогу и подчини, покори, овладей. А если вдруг упадешь — вставай. Иначе — она сожрет с потрохами. Иначе — только тебя и видели. Смелее. И тверди, как молитву: не сгинуть. Не пропасть. Не сломаться. Что бы с тобой ни стряслось — не хнычь. Хуже Большой Покровки не будет.
Путь мой лежал через Швейцарию. Вот она, вольная Гельвеция. Милая спящая красавица. Вот она, умница-разумница, производящая и выдающая добротное европейское счастье в опрятной аптекарской упаковке. Но я понимал, какой ценой, каким бессонным трудом поколений оплачены этот уют и покой. О, нет, мы скроены по-другому — нам подавай все и сейчас.
Здесь жили Екатерина Павловна и дети — перед долгой разлукой мне захотелось на них взглянуть. После великолепной гранд-дамы, так артистически сочетавшей действа Художественного театра с театром революционных действий, было особенным наслаждением видеть лицо, любезное сердцу, естественное в любой своей черточке, слышать ее задушевный голос. Мне было грустно проститься с нею, с Максимом, со щебетуньей-малышкой. Бедную смешливую Катеньку видел тогда я в последний раз — кто знал, что срок ее будет так краток?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу