Я спрашивал себя: что я чувствую? Я столько думал об этих днях, я столько мечтал дожить до времени, когда перестану быть пришельцем, когда меня назовут своим. И вот пора эта наступила, мое восхождение завершилось, и пик достигнут — Сизиф взошел и вроде бы даже втащил свой камень. Но на седой вершине так пусто, так трудно дышать разреженным воздухом, так одиноко и морозно.
Шесть лет мы убивали друг друга. Уже без всяких условных пауз. До этого общего побоища почти десять лет я провел в Марокко, участвуя в противостоянии двух разных культур (или разных религий — это как вам будет угодно). Вернувшись в Париж, я наивно надеялся, что обрету состояние мира. На деле же меня ожидали смятение и ночная тоска.
Вторая мировая война (так же, как первая) объединила и синтезировала — по-своему — эти религии или культуры. Культуру обесценения смерти с культурой обесценения жизни. Война доказала, что жизнь и смерть, в сущности, мало что значат и весят — обе они в конечном счете только орудия игры, ведущейся со дня основания нашего мудрого миропорядка.
Что оставалось? Да ничего. Установить свои ритуалы.
Мой каждодневный ресторан — русский. Давно освящен традицией. Мои регулярные визиты стали своеобразным обрядом. Однако в минувшую субботу собрались на Сен-Жермен де Пре в кафе «Deux mageaux». И неслучайно. Ибо в тот день предстояло отпраздновать интеллектуальный триумф. Поэтому был избран тот храм, где Сартр, вдохновленный Симоной, провозгласил — лет десять назад — свой манифест экзистенциализма. Где же и чествовать Эдмонду? Ее элегический вздох о Палермо увенчан гонкуровской наградой.
Я искоса смотрел на нее. На то, как она сияет и светится, как силится выглядеть равнодушной и, между тем, вбирает всей грудью терпкий и пряный хмель фортуны. За ней ухаживал крайне учтивый и стилизованный господин с литературной трубкой в зубах. Как мне сказали, известный критик. Возможно. Его звучное имя мне ничего не говорило.
Он соизволил пошутить. Успех, как словесность, непредсказуем. Не странно ли, что «нашей Эдмонде» высшую французскую премию принес ее итальянский роман?
Нисколько не странно. Самые прочные, самые острые впечатления нас посещают в истоке дней. Я тоже был обожжен Италией. Эдмонда познала ее ребенком, а я — в свою соловьиную пору: даже и час, не посвященный, не отданный всецело любви, казался мне отнятым у жизни.
Я без труда воскресил их всех, видел их лица перед собою. От той чертовки из кабачка, любовно кормившей меня форелью, до королевы, поившей водой в горячий ослепительный полдень, когда я изнемогал от жажды.
Потом в ушах моих прозвучал отцовский укоризненный голос: «Сынок, сынок, всех ягод не съешь». Впрочем, тогда и сам Алексей был еще молод и счастлив в объятьях своей мятежницы-генеральши.
Должно быть, виновница торжества заметила, что мой взор затуманен знакомой ей лирической дымкой. Она обронила — и не без яда, — что вроде бы в поле моего зрения попала некая незнакомка. Уж так устроены это зрение и его поле — они не могут не обласкать своим вниманием едва ли не каждую мордашку.
Я возразил: что значит «едва ли»? Любая женщина, не забывшая, что она женщина, вправе рассчитывать на то, что глаза мои загорятся. Если Эдмонда всерьез полагает, что я в моем возрасте капитулировал, что вижу ее одну на свете, то это не более чем восхитительный, но неумеренный эгоцентризм. Впрочем, естественный и понятный в устах гонкуровского лауреата.
Мысленно я продолжил ответ. Женщина, и только она, может преобразить наш мир в солнечный луг в золотых цветах. Лишь раз я увидел его непридуманным и существующим в самом деле — то было в майский день под Аррасом, когда мы пошли в роковую атаку.
Но эта реальность не обессмыслила того, мальчишеского, видения, и каждая новая встреча с женщиной его ликующе воскрешала.
Так было и в Нейи с Керолайн, и с Саломеей, и с милой княгиней, которой я посвятил свою книгу. Не зря же я вспоминал ее профиль, валяясь с очередным ранением в легионерском лазарете. И не однажды так было в жизни, которой вдосталь выпало войн, кровопусканий, азарта, риска.
И все же Эдмонде не стоит хмуриться — она и стала, в конце концов, моей заминированной любовью, последней ставкой в последней войне, моей обреченной войне со временем, теперь, когда всякий мой день и час могут вдруг стать прыжком с обрыва.
Она уверяет меня, что в старости я стал похож на Андре Моруа. В ответ я пожимаю плечами: жаль, что не на его героев. Она усмехается: не завидуй. Твоя биография увлекательней, чем участь этих несчастных каторжников, прикованных к своему столу.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу