А от Агнессы я вам белой колбаски припасу. Она меня никак не зовет. Нечего ей меня звать. «Проходите, — говорит, — еда на столе». Говорит, а сама морду толстую на сторону воротит. Я в дверь — кот ее из двери. И не боится, паскуда, а манерный — нагло так пройдет, впритирку, а на подол, паскуда, всякий раз хвостом тряхнет. Пометил, значит, яйца, значит, есть. Ну ничего, тряси мудями своими, тряси, твоей же хозяйке стирать. Как покормит, узелок вынесет: я вам постирала.
Когда в узелке и правда мое постирано. Иной раз свое старье сует: юбка вот нижняя у меня сейчас хорошего полотна, чулки толстой шерсти, деревня, а теплые. А платье ее болтается, как на пугале. Сукно хорошее, и ростом мы с ней вровень. Корова и есть. У нее в кухню лохань вытащена, вода нагрета и мочалка распарена. Полынная, от вшей хорошо. Меня моет, хоть и брезгует. Грязное унесет, чистое даст. У нее еда-то всякая — что принесут, за то и спасибо. Знахарке все тащут. Лепешки вот с медом, небось и муку, и масло, и мед — все принесли. Знай пеки да намазывай. Лепешки съем, а колбасу — в мешок. И пирог с мясом, и яйцо вареное — в мешок.
И ведь не по доброте: в глаза не смотрит, и вижу — брезгует. Не вшами моими, не грязью — что, знахарка грязи не видала? Мной брезгует. Или обет какой дала? Поп, что ли, приказал? А то вот еще думаю… а ну как доча она мне? Тяжелой я вроде ходила, и не раз, а рожала ли — не помню. Цветочки есть такие мелкие, желтые — чтоб не понести, еще корешки есть — травить, спорынья тож. А уж если совсем дура, не позаботилась — тут лекаря спрашивай или по брюху колоти. Спрыгнуть еще откуда можно. Зимой под монастырем стояли лагерем. Бабы все туда бегали, со стены сигать. Святые стены грех скинуть помогут. За три деревни бегали. Наши-то каждый подол задирали, а эти потом и бегали. Как ночь, так и тащатся — охают, крестятся да сигают где пониже. Умора. Да нет, не доча. У нее лицо коровье и стать кобылья. А я девка что надо была. Помню, красное платье мне досталось, богатое: лиф как пламя, юбка — утрехтского бархата. Золотом расшито все сверху донизу, гранатовые яблоки золотом вышиты. Красота — залюбуешься, графине впору. А может, и было впору, пока кто не снял. Мы тогда сами что графья ходили. Многие мне его задирали, и сзади, и спереди. И на земле, и на телеге, и на поилке лошадиной тоже. Потом подол обтрепался совсем, нитки полезли. Тележка моя в грязище завязла — а тащи. Подтыкала его, подтыкала, сзади по земле волочится — все оттаптывают, нарочно сапожищем один наступил, паскуда, юбка нижняя по грязи полощет, пропасть совсем… Куда дела потом?.. Пес с ним, с платьем. Богатое было.
Глаза вот нет. А как выбили — тоже не помню. Но не городские, нет. Детишки тут добренькие — ни камнем, ни палкой не кинут. Фрау Война зовут. А кто из них эту войну видел? Тихий городок, хороший — штурма, поди, лет тридцать не нюхали, а то и все пятьдесят, как заговоренные. Ничего, как припрет — понюхают. А кто обо всех позаботился? Я обо всех позаботилась — старая тетка Брюн. Лекарь так зовет. Уважительный господинчик.
Кити-кити-кити… Ну уйду, сейчас уйду. Уже ушла совсем, жрите, прорвы. Киска должна быть жирной. Давай-давай, брюхатая, корми пузо. Сколько их у тебя там, пять, шесть? Ничего, я и об этих позабочусь. Плодитесь, кисочки, пока можно.
— Фрау Война! — Румяная девочка в вязаном чепце, теплом шерстяном платье и суконной пелерине похожа на сытого ангелочка. — А вы очень любите кошечек?
— Кошечек? — Городская сумасшедшая отрывается от копания в своем бездонном мешке. — Нет… не слишком, но когда припрет, не до разносолов. Запомни, деточка, когда кругом война, киска должна быть жирной.
Ледяная черепица обжигает подушечки лап. Два прыжка — и, перемахнув от треугольного чердачного окошка к коньку крыши, Густав садится, обвив себя хвостом, и спокойно осматривает вечерний Мартенбург.
Предзимье затянулось. Серое сумрачное небо нависло над крышами, ржавый флажок флюгера охает и скрежещет над головой, по улице торопливо проходят крохотные человечки. В окнах мелькают неясные силуэты: люди ужинают, нежничают, подходят закрыть ставни, из труб кое-где поднимается дым. Пахнет холодом, съестным и обжитым. Густав жмурится и зевает. Все спокойно.
Вчера к ним опять приходила Война. Все кошки Мартенбурга боятся ее до дрожи, ни одна не смеет приблизиться. Густав отлично знает ее запах, ее старую дряблую плоть, которая не скрывает железной нечеловеческой вони. Так уж надо, чтобы она жила здесь, под бдительным присмотром медных кошачьих глаз. Малыши плачут, когда встречают ее, опрометью бросаются прочь, забиваются под бревна и прижимают ушки. От ее еды разит железом и смертью. Вон она ковыляет на площадь, красная юбка в сумерках кажется бурой, сегодня ее принимает лекарь.
Читать дальше