Дина, как ни странно, правилам Алисы Юльевны подчинялась. И если не была занята в театре, а оказывалась дома, то выходила к чаю, но есть никогда не хотела – пила кипяток, вяло грызла сухарик. По ее лицу – не грустному, а взбешенному, – закушенной нижней губе, по тому, как она старательно избегала Таниного взгляда, начинала вдруг весело что-то рассказывать и замолкала на полуслове, Таня понимала, что сестра ее напугана чем-то и еле сдерживает себя, но что-то мешает ей открыться, прийти ночью, как она это делала раньше, забраться к Тане под одеяло, прижаться, расплакаться и рассказать. Можно было, конечно, предположить, что Дина мучается возвращением Николая Михайловича и не знает, что делать, но вскоре Таня поняла, что и Николай Михайлович, и его обожание, и даже то, что они спали теперь с ним на одной кровати, – не это было причиной Дининого страдания. К своему мужу, который, как со своим твердым швейцарским акцентом говорила Алиса Юльевна, «совсем за нее помешался», Дина относилась со спокойным дружелюбием, иногда при всех целовала его в щеку, ерошила волосы, и Таня отчетливо представляла себе, что и, оставшись с мужем ночью наедине, лежа рядом с ним на постели, сестра ее позволяла Николаю Михайловичу ласкать себя, вовсе о нем и не думая.
О ком и о чем она думала, Таня догадывалась. Барченко был в Москве, к их дому по-прежнему подъезжала машина, и шофер выносил корзину с продуктами, что говорило о том, что на Лубянке Барченко собираются все же использовать, поэтому балуют Дину Иванну, решив, что ученый нуждается в этом, желая, чтоб юная Дина Иванна была всех на свете белей и румяней и ела бы свежие вкусные вещи, не зная ни в чем никогда недостатка.
Николай Михайлович, за психику которого первые две недели Таня и Алиса Юльевна боялись, видя, как он быстро меняется прямо на глазах, блуждая ночами по дому в халате, решил не задавать никаких вопросов; пирожки из привезенной муки уплетал за обе щеки, супчик с фрикадельками кушал – и теперь казался поздоровевшим и помолодевшим. Дина была, судя по всему, его единственным лекарством, и ни в ком, кроме нее, Николай Михайлович не нуждался.
Отношения с режиссером Мейерхольдом, однако, не сложились, но настроенный оптимистически артист Форгерер, не покидая Театр РСФСР-I, устроил себе на Арбате в подвале свой собственный маленький скромный театр по типу комедии масок, дель арте.
Самым большим, кстати, успехом пользовалась эксцентрическая инсценировка на тему гибели «Титаника», с момента которой прошло ровно восемнадцать лет. Бог знает, какие именно мотивы личной биографии, а может быть, хладнокровные наблюдения большого художника за ходом исторических событий подтолкнули язвительного Николая Михайловича к этой не самой веселой из всех на свете историй, но факт был и фактом остался: Николай Михайлович к полному невинных жизней затонувшему кораблю проявил большой интерес, попросил одного из самых модных московских живописцев расписать сцену под океан, водрузил посреди этого океана сверкающий льдом, смертью пышущий айсберг, и милая Муся Бабанова, играя наследницу капиталиста и эксплуататора-американца, высоко задирала ножки в двух шагах от неподвижного айсберга (не видя его и не подозревая) и всё напевала под легкую музыку:
Из Франциско в Лиссабон
Пароход в сто тысяч тонн
Плыл волнам наперерез
И на риф налез! О йес!
Ни один человек, включая самого Николая Михайловича, не задался вопросом, почему автор песни и композитор так произвольно обошелся с действительностью, заменив английский город Саутгемптон на американский город Сан-Франциско, и американский город Нью-Йорк на португальский Лиссабон, и тем самым совершенно изменил трагическое направление корабля к собственной гибели.
И то сказать: дело ведь не в географии…
И Таня, и отец, и Алиса Юльевна видели, что Дина живет на слезах, на истерике, и Алиса несколько раз говорила отцу, что, может быть, есть хоть какое лекарство, на что Танин отец махал рукой и говорил, что это не болезнь и лечить здесь нечего. С Николаем Михайловичем лучше было совсем ничего не обсуждать: то ли он действительно не принюхивался к запаху вина из Дининого рта, не присматривался к ее старательным и неловким движениям, то ли решил, что должен успеть насладиться всем, что ему отпущено, и хватит того, что его впустили в дом, где он каждый день видит эти сиреневые глаза, эти волосы, такие густые, что трудно поверить, как такая громада перепутанной растительности умудряется уместиться на женской голове; и ночью, когда она вроде бы спит, повернувшись к нему своей тонкой, ярко белеющей в темноте спиной, он изо всех сил вжимается в нее обнаженным, жаждущим и горячим телом и дышит ее ускользающей кожей, ее ледяною черемухой…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу