Два года подряд, сказал Эфраим, он мечтал об этом салате, который «не умеют готовить нигде в мире».
Он сунул полную ложку салата куда-то себе в лицо, где должен был находиться рот, и глубоко вздохнул от наслаждения, а когда эта жуткая маска стала складываться и передвигаться в жевательных движениях — каждый кусок плоти отдельно, как тысячи раздавленных зерен граната, — Авраам взорвался громкими рыданиями и выскочил из-за стола. Но Биньямин сказал: «Он забыл закрыть поливалку на люцерне», — и спокойно продолжал беседовать с Эфраимом о войне, о немецких автоматах, о генерале по имени Роммель, о тренировках коммандос и о британских знаках отличия.
«Я не мог вымолвить ни слова, — рассказывал мне дедушка. — Они изуродовали моего красивого мальчика, а перед сном он сказал мне: „Спокойной ночи, отец“ — и тут же отвернулся, чтобы мне не пришлось обнимать или целовать его».
«Каждый недоцелованный поцелуй возвращается, чтобы впиться в сердце», — прочел я написанное на одном из клочков.
Всю ночь Эфраим ходил по двору, и его неслышные шаги никому не давали уснуть. Наутро пришел Биньямин, сел с ним за стол, и они вместе начертили план на большом листе бумаги. Потом Биньямин попросил помощи у Зайцера. Они втроем отправились с телегой через поля, к британской военной базе, где их уже ждали хромой майор Стоувс, два худых и молчаливых шотландских офицера из коммандос, которые обняли Эфраима, и кладовщик-индус, который быстро и часто задышал, увидев знаки отличия на его груди. Назад следом за ними ехал военный грузовик, нагруженный опалубкой, песком, мешками с цементом и щебнем. Двое шотландцев, Биньямин и Эфраим сняли рубашки и начали копать во дворе, возле коровника, яму под фундамент. На этом фундаменте они построили кирпичный домик. Его дверь и окна были обращены не к дому, а к полям и коровнику.
Биньямин протянул к домику воду и электричество, построил великолепную печь для нагрева комнаты и воды для мытья и укрепил на окнах коричневые деревянные ставни, которые прижимались к стенам медными гномиками. Позже время окислило медь, и мутные полосы зеленых слез вечно стекали с них на штукатурку.
«Это та пристройка, которая потом стала складом для моих инструментов и лекарств для растений».
Эфраим вошел в свою комнату и заперся там.
«Я кружил возле стен, от которых шел свежий и сырой запах штукатурки и побелки, и ждал, когда мой сын выйдет оттуда. Твоя мама ставила еду у двери и умоляла своего брата показаться. Но Эфраим не выходил».
Пинес пришел, постучался в дверь и сказал, что хочет повидаться со своим учеником.
«Ты тоже кричал, когда увидел меня», — проскрипел Эфраим из комнаты и не вышел.
«Я всего лишь человек, — сказал я ему. — Никто не знал, что ты так ужасно ранен. Открой, Эфраим. Открой старому учителю, который хочет попросить у тебя прощения».
Но Эфраим не открыл.
Дедушка и Пинес рассказывали мне о Эфраиме десятки раз, словно просили моего прощения.
Биньямин приходил к нему каждый вечер. Несколько недель спустя он сказал, что Эфраиму стоило бы выходить по ночам — немного поработать в коровнике.
«Коровы тоже шарахаются от меня», — ответил дядя.
Но Биньямин сказал, что если Эфраим не заставит себя работать, то он снова схватит его одной рукой за пояс и вытащит наружу.
«Только ночью», — сказал Эфраим, выходя из комнаты.
«Каждый вечер в половине десятого я видел полоску света из открывающейся двери и тень от ног моего сына, которые направлялись в коровник. Он чистил навоз, мыл бидоны и раскладывал по кормушкам смесь для утренней дойки».
Дедушка лежал, точно парализованный, на кровати в своей времянке и прислушивался к дребезжанью тачки с навозом, поднимающейся по наклонным железным рельсам, к скрежету лопаты в навозной канаве и к тихому мычанию коров, которые толпились в загоне, украдкой посматривая на его сына и грустно перешептываясь. Он прислушивался, и сердце его «разрывалось на кусочки».
На четвертую ночь Яков Миркин поднялся с кровати и направился к коровнику. Он встал в темноте у стены и позвал сына.
«Не входи, отец, — прошептал Эфраим скрипучим голосом. — Не входи в коровник».
«Я вхожу», — ответил Яков Миркин и шагнул внутрь.
Эфраим едва успел накрыть голову пустым мешком и тут же почувствовал руку отца на своем плече. Яков Миркин целовал грубую джутовую ткань, и кусочки коровьего корма крошились на его зубах и таяли в его рту, смешиваясь со слюной и слезами. Потом он осторожно снял мешок с головы сына. Из своего угла в коровнике старый Зайцер видел их обоих, но притворялся, будто спит.
Читать дальше