Ури я любил уже тогда, в детстве. Мы сидели на большом клеверном поле в ожидании Авраама и Иоси, которые косили люцерну для коров верхом на лошадях, тащивших за собой дребезжащую сенокосилку. Дедушка и Зайцер жгли в саду сорняки.
— Это не имеет значения, — сказал я. Я знал, что он женился на ней, потому что так решило общее собрание членов «Трудовой бригады». — У дедушки есть подруга в России, и она когда-нибудь к нему приедет.
— Она не приедет, — ответил Ури. — Она уже старая и спит со старыми генералами Красной Армии.
Бабушка Фейга к тому времени давно умерла, а я, живший с дедушкой с двухлетнего возраста, видел, как он по ночам открывает свой ящик, в котором лежали голубые конверты, прибывшие из далекой страны — страны «бандита Мичурина», грязных мужиков и вероломной Шуламит. Потом он сидел и медленно, ничего не перечеркивая, писал ответы, которые не всегда отправлял. Однажды, когда он вышел утром в сад, я нашел на полу, среди урожая записок минувшей ночи, начатое им письмо.
Я не понял ни одной буквы. Они не были похожи на ивритские или на те, что на зеленом стекле нашего большого радиоприемника. Я тщательно перерисовал несколько слов на листок бумаги и взял с собой в школу.
На перемене я подошел к Пинесу, который пил чай с учителями.
— Яков, — спросил я, — ты знаешь эти буквы?
Пинес глянул, побледнел, побагровел, вывел меня за руку из учительской и порвал листок на мелкие кусочки.
— Ты поступил некрасиво, Барух. Никогда больше не копайся в бумагах твоего дедушки.
Это был единственный раз, когда я обманул дедушку. Больше я никогда не заглядывал в его бумаги, разве что после его смерти.
Я хорошо помню брата бабушки Фейги — вот он идет по деревенской улице, голова и очки блестят на солнце, плечи поникли, засохшие крошки камардина желтеют между зубов. В деревне к нему относились с легким пренебрежением, как, впрочем, и ко всем другим, кто не работал на земле. Но когда возникала нужда в честном третейском суде или в проверке чего-либо, касавшегося денег, всегда обращались к нему, потому что Шломо Левин был человек прямой, как линейка, и к тому же большой педант.
После полудня он сидит с женой, Рахелью-Йеменкой, под белой шелковицей, что растет у них во дворе, отламывает тонкими синеватыми пальцами маленькие кусочки сыра и лепешки и кладет ей в рот, а я подслушиваю их разговор в толще живого забора, съежившись насколько возможно.
— Ешь, — говорит он ей, держа наготове в пальцах очередной маленький бутерброд.
— Не нужно кормить меня, как маленькую, — возмущается Рахель, но смеется. — Я не ребенок, я уже старуха.
— Мой ребенок, моя маленькая сестричка, — доносится до меня вздох Левина.
Порой, когда старики вспоминают бабушку, мне удается услышать также фразу-другую о ее брате, и так, мало-помалу, я собираю и восстанавливаю его во всех деталях, как я поступаю со многими другими перед тем, как хороню их у себя. Например, за Рыловым, этим прославленным Стражем, я следил годами, и притом с опасностью для жизни — прежде всего из-за того, что у меня был застарелый конфликт с его внуком, как у моего отца — с его сыном, но главным образом потому, что большую часть времени старый Рылов проводил в своем коровнике, в колодце для стока коровьей мочи, — там он прятал оружие, и всякий, кто хотел туда забраться, рисковал получить пулю в лоб. Рылов смотрел на тебя своим знаменитым квадратным взглядом — два его собственных раскосых глаза и два зрачка ружейных стволов — и говорил: «Ни шагу дальше, если хочешь умереть в своей постели!»
С Рыловым я никогда в жизни не разговаривал, но у Левина могу выведывать и выспрашивать. Он симпатизирует мне и всегда смотрит на меня с печальным и насмешливым любопытством, словно недоумевает, как это в его семье мог появиться такой здоровенный «шейгец» [40] Шейгец (идиш) — нееврейский парень.
, этакий Ахиман [41] Ахиман — один из трех сыновей Енака, каанита, проживавшего в Хевроне. Все три брата были исполинского роста и своим видом напугали израильских разведчиков, посланных Моисеем обозреть ханаанские земли (Числа, 13:23).
. «Мне бы твою силу и наивность», — улыбается он мне.
Несколько недель Левин странствовал с «Трудовой бригадой», а потом решил отделиться. Не то чтобы дедушка, или Либерзон, или Циркин-Мандолина плохо относились к нему, но одного их взгляда, когда он начинал растирать натруженные запястья или ударял мотыгой под неверным углом, было достаточно, чтобы отравить его отчаянием и выдавить слезы на глазах. Он не понимал их шуток и не мог петь с ними вместе, потому что они каждый вечер придумывали новые песни.
Читать дальше