По окончании положенного тридцатидневного траура Мешулам глянул на себя в зеркало и решил не сбривать отросшую бороду. «Ему впервые в жизни удалось что-то вырастить, и теперь он не хочет расставаться с этой грядкой, что проклюнулась у него на лице», — писал мне Ури, вновь и вновь заклиная, чтобы я продолжал сообщать ему обо всем, что происходит в нашем мошаве.
Борода Мешулама росла на славу и по обычаю всех бород придавала своему хозяину неколебимую самоуверенность и глубокую убежденность в правоте выбранного им пути. Каждый день он заявлялся на могилу отца, чтобы задать ему очередные вопросы, и его приход неизменно вызывал большое оживление среди других посетителей кладбища. В старой рабочей одежде, перепоясанный истрепанным веревочным поясом покойного Мандолины, в белой бороде и с гривой исполосованных проседью волос, Мешулам казался им живым воплощением Ханкина, Гордона и пророка Исайи одновременно. Американские туристы и прибывшие с экскурсией школьники почтительно взирали на него и робко просили разрешения увековечиться с ним рядом на фотографии. Бускила предложил мне платить Мешуламу «какую-нибудь мелочь», пусть тот так и расхаживает целый день по кладбищу в своей старой кепке и с мотыгой в руках. Он подумывал даже, не пригласить ли нам фотографа, чтобы напечатать сувенирные открытки сего портретом и продавать их посетителям. Но меня присутствие Мешулама стало все больше раздражать. С тех пор как Авраам и Ривка уехали за границу, он вконец разошелся. Как-то раз он потребовал, чтобы мы водрузили возле памятника его отцу — он так и выразился: «водрузили» — чучело нашей дойной рекордсменки Хагит. Теперь, когда дедушка умер и Авраам уехал, все хозяйство лежало на мне, и у меня не было терпения возиться еще и с Мешуламом.
«Мне только твоей облезлой коровы недоставало, — сказал я ему. — А кроме того, если бы твой отец хотел, чтобы она стояла с ним рядом, он сам сказал бы об этом Либерзону».
Бускила уже собрался было произнести свою постоянную формулу: «Покойница не соответствует условиям приема», — но Мешулам вдруг прекратил свои настояния. Его лицо, окруженное белоснежно сияющим, призрачным нимбом первопроходца, мужественно осушающего болота и озеленяющего пустыни, обрело то скорбное выражение, которое он усвоил благодаря долгому и сосредоточенному разглядыванию старых фотографий.
В течение нескольких недель он безуспешно пытался заниматься сельским хозяйством. Сначала притащил к себе во двор стайку цыплят род-айлендской породы, но тут же передумал и решил переключиться на овощеводство. Стеснительно обратившись к Рахели Левин, овощи которой славились на всю Долину, он показал ей одну из достопримечательностей своей книжной коллекции, «Выращивание овощей в Стране Израиля» — сочинение земледельца Лифшица (и далее) из Петах-Тиквы. Рахель с сомнением глянула на старую брошюру, на обложке которой, точно наглядная иллюстрация к пророчеству о стране, текущей молоком и медом, красовались два толстых ребенка и огромная головка зеленого салата, и осторожно намекнула Мешуламу, что эта книга много старше нашего мошава, так что ее советы, скорее всего, давно устарели.
Но Мешулам был совершенно пленен непринужденным очарованием лифшицевского стиля. «Баклажан любит землю легкую и сдобренную», — громко зачитывал он мне, и губы его при этом округлялись так, будто он пробует на вкус то удобрение, которое больше всего любят баклажаны. Особенно околдовали его две фразы Лифшица: «Самый предпочтительный сорт редьки для климата Страны Израиля — это штутгартский белый гигант», а также: «Чем животное меньше, тем навоз от него лучше: испражнения овцы лучше испражнений коровы, испражнения диких птиц лучше испражнений голубей, а самый лучший продукт дают шелковичные черви».
«Он, видно, мечтает, какие гигантские арийские редьки вырастут у него на испражнениях бактерий», — откликнулся Ури, добавив, что Мешулам может войти в историю как «первый земледелец в Долине, который удобрял землю с помощью пинцета и увеличительного стекла».
Мешулам и впрямь раздобыл где-то шелковичных червей, и Рахель, как всегда терпеливая и добродушная, позволила ему каждый день срывать с большой шелковицы в ее дворе свежие листочки, чтобы кормить этих крохотных животных. Но земля упрямо распознавала неуверенность его испуганных, дрожащих прикосновений и, корчась, выблевывала его семена. А вечно голодные цыплята тихо злобствовали за его спиной.
Читать дальше